VII. Кулачок
Петр Артемьев в теплой избе лежит на полатях и нежится; старуха мать забралась на невыносимо жарко натопленную печь, творит молитвы и охает.
— Спишь, матушка, али нету? — окликнул ее голос сына.
— Где уж тут спать: к вечеру-то опять косточки по всем суставчикам заныли, головушку-то словно свинцом налило: шабала шабалой.
— А слышишь, все слышишь, что толковать стану?
— Ну, да как, кормилец, не слышать: на левое-то чутка. Правое-то ровно куделей завалило, и ходит там такой-то гром…
Старуха снова заохала и снова творила молитвы.
В избе опять наступило прежнее затишье, которое мгновенно погружает в крепкий сон всякого трудового — рабочего человека. Спит в это время и кот в печурке, и овцы лезут по углам, и корова щурит глаза в подызбице. Не спали только обитатели учителевой избы, потому что сам он вскоре опять нарушил молчание.
— Матушка, а матушка?
— Асенько? — было ответом.
— Вот что! — начал опять Петр Артемьев, — ладно бы зыбку навязать, и тебе бы забавно было.
— Да на што зыбку-то, про чьих это?
— На што?! — ребенка положить.
— Да чьего ребенка-то, чьего?
— Своего ребенка, не чужого положить, хоть бы и моего ребенка положить.
— Да нешто ты, разумник мой, красавец, надумал ожениться?
— Отчего же не ожениться, отчего же не вступить в супружество, что не совокупиться узами-то брачными?
— Давно, батько, давно я тебе толковала; не слушал ведь меня, знать не хотел! Покачала бы, мол, я внучат своих, крошечек, порадовалась бы я на них, поплакала бы на внучат-то своих! Господи, мол, батюшко, внуши ты Петровану-то моему мысль экую. Я бы и глаза-то закрыла покойнее, и в сырую-то бы землю легла, Господи мой батюшко!..
— Ну, да ладно! благо надумал, теперь не отстану! сказывай только, какую хочешь и какие там невесты-то есть.
— Мало ли, батько, невест; сам, чай, видал: вон Полесной один семерых девок возвел.
— Полесного девок даром не надо; и не вспоминай об них: другой раз — злющие, всего изломают, я смирен. Сказывай про других.
— Лукерью Трепачиху бери: девка — гладь, писаная красота; сам, чай, видал. Изо всей деревни краше всех; вся в мать, как окапанная.
— А не станет по грибы у соседских ребят проситься с собой понять?
— Ну, да што ты, батько, больно вяжешься-то? то — дело девье, а бабий шлык наденет — другая станет.
— То-то я и сам так смекал… на нее!..
— Благослови тебя Господи, вразуми он тебя! Покачала бы я зыбку-то, посмотрела бы хоть одним глазком на внучат-то своих.
— Пищать, чай, станут — одолят.
— Не чужие, батько, свое порождение! и крик-от не тем сдается, свой крик. Ты не сердись, пущай их кричат, и сам ведь кричал, и батько…
— Подлинное дело, что кричал; ну, а коли жена-то согрубления станет делать да взвожжает тебя? — волком взвоешь?
— Твое ведь дело — большаково. На то и пословка сложилась старыми людьми: «Муж жену бьет — под свой норов ведет».
— Я бить не стану: я смирен!..
— Ну, да как, батько, не бить; все ведь так-то; оттого и согласие! Шубу бей — теплее; жену бей — милее.
— Я не стану бить: я питерской! Не велят там — ругают. Да опять-таки и дядю нужно об этом спросить: голова ведь — скажет.
Петр Артемьевич в тот же день был у дяди.
Пришел в избу, по обычаю, помолился на тябло и роздал поясные поклоны: сначала хозяину, а потом и остальным домочадцам; сел к столу, ближе к дяде, и замолчал, понурив голову. Дядя заметил это и начал первым:
— Али что неладное у тебя? давно не бывал, а пришел — и словом подарить не хочет. Сказывай: что за притча прилучилась?
— Нет, так, — никакой притчи не прилучилось.
— Что ж волком-то смотришь: рассердил, что ли, кто?
— Никто не сердил. За что меня станут сердить?
— То-то, кажись, не за что. Что ж больно невесел?
— Вели, дядя, бабам не слушать, одному скажу: после все узнают. Ожениться, дядя, захотел: ей-богу, таково-то скоро захотел. Благослови!
— Поздненько надумал… Ну да что ж? — Холостой-то, сказано, умрет — собака не взвоет.
— То-то больно, вишь, хорошо: ребят миру поставишь; опять же и себя облегчишь. Мать тоже стара стала: всю ломает.
— По охоте ли только решился? не так ли, смотри, — сразу взгрептелось: бывает ведь эдак-то…
— У меня — по охоте! Вот взял бы я бабу-то какую да и жил-был бы с ней, коли бы не злющая только попалась; все бы цаловались.
— Ну, да хоть и не все бы цаловались; а в миру с женой жить — чего лучше! Жена, сказано в Писании, великое дело.
— То-то, дядя, смекаю: великое. Муж с женой — это чета… человек да не разлучает! — сказано.
— Так, братец, так — и не инако. Жена — это теперича такое дело, что она завсегда у мужа под началом должна быть. Она — как на избе труба, а ты — как на церкви глава. Надо тебе жениться — что говорить?! Надо хозяйку молодую — хозяйкой дом стоит; опять же и семейная каша погуще кипит.
— Вишь ведь ты, дядя, как толково знаешь это: сказывай-ко дальше, сказывай.
— Выбирай только по сердцу, и живите вволю, а там деритесь, бранитесь — да не расходитесь только.
— Я драться не стану: не такой! Вон и мать тоже наказывала, да не дело наказывала.
— Ну, да оно почитай что и дело. Недаром ведь толкуют, что жене спускать — в чужих людях ее искать; а кто жены не бьет — тот и мил не живет. Женской быт — всегда он бит.
— Нешто ты сам-то бил, дядя, тетку-то?
— Бывалое дело, — не без того же. Дрались-бранились, а под одну шубу-то ложились. Свой ведь суд короче; на то у нас в дому и согласье стояло. Где грозно — там и честно.
— Да вот опять дело какое, дядя: ребята пойдут — за их ответу много.
— Ну, еще до этого далеко — до ребят далеко. А ты бы смекал пока девку да и за дело бы брался, не откладывал. Нашел ли невесту-то?
— Ну, да как не найти: вон Параньку-то тогда ладил, а теперь и пригодилась бы. Параньку-то и по любви бы можно, а ушло такое время: не вернешь. Параньку-то больно бы ладно.
— Что бредишь-то? что не дело-то разводишь? Чужая, брат, жена — что у волка в зубах: не вырвешь, сказано: не твоя — и воздержись!.. и мимо, дальше проходи… кража ведь это, грабеж, братец ты мой!.. А есть непутные-то такие. — На чужой каравай рта не разевай, а своим-то запасцем жить станешь — и мир не осудит, и на сердце у самого легче, и…
— Я тебе, дядя, не про то… не так бы тебе сказать-то надо… Девку-то я, Лукерью, наметил.
— Трепачиху-то! смотри не ожгись: огонь-девка! Не взяла бы она тебя за нос да не водила бы вдоль избы-то из угла в угол…
— То-то, дядя, не водила бы, не смущала.
— А что же я-то со старости, что с дурости: надо бы мне так тебе сказать, что умей дать жене ход, не пущай вожжей, что лошади, и брыкаться не станет; а не стегай по щекотливому-то месту — и норову не покажет, и повезет тебя ходко, и на бок, в колею какую, не свалит. Вот ведь оно как по-моему; так бы надо говорить!
— Да так и есть и вправду, коли по-твоему эдак! — решил Петр Артемьев.
По совету дяди, сам лично отправился он уторговывать невесту, прихватив кстати и выводное на всякий случай. Дело это ему было нанове, и потому когда он отворил дверь в невестину избу, то и смешался, и растерял все, что успел придумать для разговоров с отцом и матерью и самой невестой.
Стал он у двери, как громом пришибенный, кланялся и махал без толку шапкой.
— Что не сядешь-то: садись! не впервые знаемся. Петр Артемьич! садись — гость будешь, — выручил его из неприятного положения хозяин.
Петр Артемьев помнил наставление матери и продолжал стоять у дверей.
— Я ведь не сирота! — заговорил он наконец. — Я купцом пришел. У тебя товар… и я купцом пришел.
Петр Артемьев еще больше смешался и перепугался.
«Эка притча! — думал он про себя, — угораздило самому прилезть, а и не мое дело-то это. И мать говорила. Сунуло голову в овин, хоть уйти до другого разу — так впору… горю со стыда!»
— Чем же торговать-то надумал? — спрашивал между тем отец невесты.