— Отлично, — говорю я, раскачиваясь взад-вперед на своем стуле. — Блестяще.
— А это значит — говорит он, — что если только у тебя в Эдинбурге нет двойника и если столько народа не врут в один голос, то в Лондоне у тебя должен быть сообщник, тот, кого ты нанял, чтобы… ну, скажем, пополнить коллекцию.
Макданн спокойно смотрит на меня. Я так и не сумел в нем разобраться; не могу сказать, считает он это вероятным или нет, считает ли он, что свидетельства — в мою пользу, или все же верит в версию с помощником.
— Послушайте, — говорю я, — давайте проведем опознание…
— Не спеши, Камерон, — снисходительно говорит Макданн.
Я это уже и раньше предлагал и продолжаю предлагать, так как ничего другого придумать не могу. Решит ли безногий-безрукий мистер Азул, что я — тот самый тип, которого он видел на пороге своего дома? А что скажут гомики из туалета на Тотнем-Корт-роуд? Копы считают, что я такого же телосложения, и подозревают, что горилла иногда носит парик и накладные усы, а может, еще и вставные зубы. Они сделали несколько тщательно подготовленных фотографий — притащили, суки, для этого огромную камеру, — и подозреваю (по нескольким оброненным ими словам — они-то думали, что я в этом ни бум-бум), что они будут делать компьютерный анализ этих фоток и смотреть, совмещаются ли они с гориллой. Как бы то ни было, но Макданн считает, что время для опознания еще не наступило. Вид у него отеческий и умудренный.
— Не думаю, — говорит он, — что нам стоит с этим морочиться.
— Бросьте, Макданн, давайте попробуем, что-то надо делать. Я хочу выбраться отсюда.
Макданн постукивает пачкой сигарет по столу.
— Ну, это уж от тебя зависит, Камерон.
— От меня? Как это?
Этим он меня зацепил; я весь внимание, подаюсь вперед, локти на столе, лицо прямо к нему. Иными словами, я на крючке. Не знаю, что уж он там хочет мне втюхать, но покупаю.
— Камерон, — говорит он так, будто только что пришел к какому-то очень важному решению, и всасывает слюну через сжатые зубы, — знаешь, я ведь не верю, что это ты.
— Так это ж здорово! — говорю я, откидываюсь на спинку стула и оглядываю комнату — все те же голые крашеные стены и констебль у дверей. — Так какого же хера я здесь?..
— Не все зависит от меня, Камерон, — терпеливо говорит он. — Ты же знаешь.
— Тогда что?..
— Буду с тобой откровенным, Камерон.
— Вы уж постарайтесь, инспектор.
— Я не думаю, что это ты, Камерон, но я думаю, ты знаешь, кто это.
Я прикладываю руку ко лбу, опускаю глаза и покачиваю головой, потом театрально вздыхаю и поднимаю на него взгляд, бессильно опустив плечи.
— Я не знаю, кто это; если бы знал, то сказал.
— Нет, пока ты еще не можешь мне это сказать, — тихо и рассудительно говорит Макданн. — Ты знаешь, кто это, но… еще сам не знаешь, что знаешь.
Я смотрю на него. Макданн совсем запудрил мне мозги. Черт возьми!
— Вы хотите сказать, что это кто-то из моих знакомых?
Макданн, чуть улыбаясь, машет ладонью. Другой рукой он снова и снова постукивает пачкой сигарет по столу, предпочитая помалкивать, поэтому говорю я.
— Не уверен, что я его знаю, но уж он-то меня точно знает — визитка с моими каракулями тому доказательство. А может, это как-то связано с теми ребятами из…
— Озерного края. — Макданн вздыхает. — Да-да… — Инспектор считает чистой паранойей мою теорию, согласно которой меня хотят подставить секретные службы. — Нет, — качает он головой. — Я думаю, ты его знаешь, Камерон; думаю, ты его хорошо знаешь. Понимаешь, я думаю, ты знаешь его так же хорошо… ну, почти так же хорошо, как он знает тебя. Думаю, ты мне можешь его назвать, я правда так думаю. Тебе надо только хорошенько пораскинуть мозгами. — Он улыбается. — Больше я тебя ни о чем не прошу. Просто пораскинуть мозгами.
— Просто пораскинуть мозгами, — повторяю я и киваю инспектору; он кивает мне. — Просто подумать, — говорю я.
Макданн кивает.
Лето в Стратспелде; первый по-настоящему теплый денек в том году, воздух теплый и наполнен кокосовым запахом утесника, покрывшего горы сочно-желтыми заплатами, и пряной сладостью сосновой смолы, стекающей густыми прозрачными каплями по грубым стволам. Жужжали насекомые, бабочки наполняли прогаггины бесшумными вспышками цвета; в полях ныряли и резко взмывали вверх коростели, их странный зов дробью звучал в напитанном ароматами воздухе.
Мы с Энди пошли вдоль берега реки и озера, забираясь на скалы выше по течению, затем направились обратно, наблюдая, как рыба лениво выпрыгивает над ровной гладью озера или, щелкая челюстями и оставляя рябь на воде, хватает насекомых, усеявших спокойную поверхность. Время от времени мы забирались на деревья в поисках гнезд, но так ни одного и не нашли.
Мы сняли обувь и носки и бродили в зарослях тростника, окружавших скрытый заливчик с изрезанными берегами, где поток, вытекающий из декоративного пруда около дома, устремлялся к озеру в сотне метров вверх по берегу от старого лодочного сарая. Нам в то время уже разрешали брать лодку, если только на нас были спасательные жилеты, и мы подумывали, что, может, так и сделаем — позднее: порыбачим или просто дурака поваляем.
Мы забрались на невысокую горушку к северо-западу от озера и улеглись в высокой траве под соснами и березами лицом к заросшему лесом холму по ту сторону лощины, где старый железнодорожный тоннель. А еще дальше, за другим лесистым кряжем, невидимая и слышимая лишь изредка (когда оттуда дует ветер), проходила главная дорога на север. А еще дальше самые южные отроги Грампианских гор — их зеленые и золотисто-коричневые вершины поднимались к голубым небесам.
В тот же день вечером мы все собирались в Питлохри, в театр. Меня эта перспектива не очень радовала (я бы предпочел посмотреть кино), но Энди сказал, что театр — что надо, и я за ним.
Энди было четырнадцать, а мне только что исполнилось тринадцать, и я гордился своим новым статусом тинейджера[79] (и, как обычно, тем фактом, что в следующие пару месяцев я буду всего лишь на один год младше Энди). Мы лежали в траве, глядя на небо и на трепещущие листочки серебристых берез, посасывали стебельки тростника и разговаривали о девчонках.
Мы ходили в разные школы; Энди учился в мужском интернате в Эдинбурге и приезжал домой только на выходные. Я — в местной средней школе. Я спросил мать с отцом, нельзя ли и мне поступить в интернат — в тот эдинбургский, где учился Энди, — но они сказали, что мне там не понравится и, кроме того, это будет стоить уйму денег. А еще там нет девчонок, разве это меня не волнует? Это меня немного смутило.
Замечание о деньгах привело меня в замешательство; я привык считать, что мы люди состоятельные. У отца была автомастерская и маленькая заправочная станция на главной дороге через деревню Стратспелд, а у матери — крошечный магазин сувениров с кофейней; отец забеспокоился, когда после Шестидневной войны[80] ввели ограничение скорости до пятидесяти миль в час и даже талоны на бензин, но это продержалось недолго, и, хотя в наши дни цена на бензин и поднялась, люди не отказались от езды на машинах.
Я знал, что наше расположившееся на краю деревни модерновое бунгало с видом на Карс не идет ни в какое сравнение с домом родителей Энди — настоящим замком, на их собственной земле с прудами, ручьями, статуями, озерами, горами, лесом и даже заброшенной железнодорожной веткой в одном из уголков поместья; чего стоит один только их огромный фруктовый сад по сравнению с нашим единственным акром земли с кустами да травкой. Но я и не думал, что денежный вопрос у нас стоит так остро; конечно, я привык получать почти все, что мне хотелось, и думал, что так оно и должно быть, — типичный образ мышления ребенка, если он растет у любящих родителей.
Мне никогда не приходило в голову, что другие дети не так избалованы, как вообще-то был избалован я, и прошли годы (мой отец к тому времени уже умер), прежде чем я понял, что затраты на учебу в интернате были всего лишь предлогом, а простая и сентиментальная правда состояла в том, что они не хотели со мной расставаться.