Бармин А. С. 306–307
Был и другой эпизод, когда Сталин под давлением оппозиции оказался вынужденным огласить перед широкой аудиторией запретный текст ленинского завещания. Сталин редко выходит из себя, редко повышает голос или употребляет жестикуляцию. Только по грубости выражений, по цинизму обвинений, да еще по глухому тембру голоса можно подметить душащую его злобу. Именно таким тоном он читал завещание Ленина. В отместку он прочитал некоторые старые документы, которые могли повредить членам оппозиции. Он читал с намеренными искажениями, предназначенными для протокола. Его прерывали, поправляли, уличали. На возгласы с мест он не находил ответа. Полемическая находчивость не свойственна его неповоротливому уму. В конце концов он совершенно потерял равновесие и, приподнявшись на цыпочках, форсируя свой голос, с поднятой вверх рукой стал хрипло кричать бешеные обвинения и угрозы, вызвавшие оторопь во всем зале. Ни раньше, ни позже я не видел его в таком состоянии исступления.
Троцкий Л. С. 337
При чтении завещания в зале вдруг раздалась чья-то громкая реплика:
— Ничего, нас грубостью не испугаешь, вся наша партия грубая, пролетарская…
Брусенцов В. Ленин // Простор. 1993. № 11. С. 154
Характер Сталина был крутым, нрав — грубым. Но его грубость вовсе не отражала его злобность лишь в данном случае или его отношение к конкретному человеку. Это была какая-то злобность вообще, врожденная грубость, хотя, видимо, скорее тут результат воспитания и влияния среды. Его грубость я на себе испытывал много раз. При всем том, что Сталин ко мне относился хорошо. Если бы он относился плохо и питал какое-то недоверие, то ведь он имел возможность легко расправиться со мной, как расправлялся со всеми, неугодными ему. Пусть он послал мне грубейшую телеграмму по поводу заготовки хлеба после войны, о чем я уже говорил (там он сообщил мне, что я сомнительная личность), но не расправился со мной!
Я бы даже сказал, что он относился ко мне с каким-то уважением. Не раз после своих грубостей он выражал мне свое расположение. Но Боже упаси, чтобы это было каким-то извинением. Нет, эта форма выражения чувств была чужда его характеру.
Xpущев Н. Т. 2. С. 62
Две черты еще нужно отметить у Сталина. Это, во-первых, его любовь плести различные партийные интриги и в этих целях, как гастрономически выражался тот же Ленин, «подавать весьма острые блюда», и его сказочную, дикую грубость в обращении с людьми. Видный коммунист, с чином заместителя народного комиссара, смущенно рассказывал автору этих строк, что однажды на официальном приеме Сталин облил его таким пахучим ведром самых невероятных ругательств (с поминовением родителей), что у заместителя народного комиссара задрожали ноги, и «поверите, даже живот заболел».
Валентинов Н. С. 201–202
Впрочем, Сталин очень хорошо умел владеть собой и был груб, лишь когда не считал нужным быть вежливым.
Бажанов Б. Кремль 1920. Париж, 1931. С. 171
Раз утром Сталин вызвал меня в кабинет В. И. Он имел очень расстроенный и огорченный вид. «Я сегодня всю ночь не спал», — сказал он мне. «За кого же Ильич меня считает, как он ко мне относится! Как к изменнику какому-то. Я же его всей душой люблю. Скажите ему это как-нибудь». Мне стало жаль Сталина. Мне казалось, что он так искренне огорчен.
Ильич позвал меня зачем-то, и я сказала ему, между прочим, что товарищи ему кланяются. «А», — возразил В. И. «И Сталин просил передать тебе горячий привет, просил сказать, что он так любит тебя». Ильич усмехнулся и промолчал. «Что же, — спросила я, — передать ему и от тебя привет?» — «Передай», — ответил Ильич довольно холодно. «Но, Володя, — продолжала я, — он все же умный, Сталин». — «Совсем он не умный», — ответил Ильич решительно и поморщившись.
Но как В. И. ни был раздражен Сталиным, одно я могу сказать с полной убежденностью. Слова его о том, что Сталин «вовсе не умен», были сказаны В. И. абсолютно без всякого раздражения. Это было его мнение о нем — определенное и сложившееся, которое он и передал мне. Это мнение не противоречит тому, что В. И. ценил Сталина как практика, но считал необходимым, чтобы было какое-нибудь сдерживающее начало некоторым его замашкам и особенностям, в силу которых В. И. считал, что Сталин должен быть убран с поста генсека. Об этом он так определенно сказал в своем политическом завещании, в характеристике ряда товарищей, которые он дал перед своей смертью и которые так и не дошли до партии. Но об этом в другой раз.
Ульянова М. // Известия ЦК КПСС. 1989. №12. С. 195
По настроению больного Ленина было ясно, что он собирается оставить своим преемником Троцкого. Ленин хотел, чтобы его место заняла фигура, хорошо известная международному рабочему движению. Он хотел, чтобы его преемник, в случае необходимости, мог сделаться Председателем Совета Народных Комиссаров не только в Москве, но и в Берлине, Париже или Лондоне.
Таким человеком мог быть только Троцкий.
Беседовский Г. С. 352–353
Сталин не мог более сомневаться, что возвращение Ленина к работе означало бы для генерального секретаря политическую смерть. И наоборот: только смерть Ленина могла расчистить перед Сталиным дорогу…
Троцкий Л. С. 275
Троцкий <...> рассказал один крайне важный эпизод, который, возможно, заставит историков признать Сталина убийцей Ленина не только через оскорбление его жены, но и в более непосредственном значении этого слова, убийцей-отравителем. <...> Самый факт обращения Ленина с этой просьбой к Сталину вызывает большие сомнения: в это время Ленин уже относился к Сталину без всякого доверия, и непонятно, как он мог с такой интимной просьбой обратиться именно к нему. Этот факт приобретает особенное значение в свете другого рассказа. Автор этих строк встречался с одной эмигранткой военных лет <...>. В Челябинском изоляторе ей пришлось встретиться со стариком-заключенным, который в 1922—1924 годах работал поваром в Горках, где тогда жил больной Ленин. Этот старик покаялся рассказчице, что в пищу Ленина он подмешивал препараты, ухудшавшие состояние Ленина. Действовал он так по настоянию людей, которых он считал представителями Сталина...
Николаевский Б. Тайные страницы истории. Париж, 1964. С. 228–229
После беспорядков в изоляторе Богутская (?) заболела и не выходила на прогулки. Мои престарелые компаньоны — монархисты — тоже хворали. Поэтому в течение нескольких дней я расхаживала по тюремному двору в полном одиночестве.
Но в один из дней ко мне присоединился спутник. Им оказался коммунист Гаврила Волков, который уже давно пребывал в тюрьме. До сих пор ему было разрешено выходить на прогулки только в полном одиночестве. Через окошко в моей камере я много раз видела, как он, сутулясь, одиноко бродил по пустынному двору. Хотя он находился всего в двух камерах от меня, мне ни разу не представилась возможность перекинуться с ним хоть словом. Он выглядел испуганным и в то же время устрашающим. В нем присутствовало нечто, отчего не хотелось завязывать беседы. Ходили слухи, что его держат в «строжайшей изоляции», подотчетной непосредственно Кремлю. И никто не знал, в чем его обвиняют и почему посадили. <...>
Из моей беседы с Волковым я поняла, что он знает о моей причастности к делу Кирова. По его словам, он часто следил за мной через окошко своей камеры, потому что я напоминала ему дорогого его сердцу человека, оставшегося в Москве, его бывшую невесту.
У нас был долгий разговор. Он рассказал мне, что он старый большевик и принимал участие в большевистском восстании 1917 года в Москве. До 1923 года он служил в Кремле в качестве заведующего столовой для высокопоставленных партийных функционеров. Затем его сделали шеф-поваром кремлевского санатория в Горках. Два его брата занимали важные должности у Микояна в Наркомате пищевой промышленности. Волков был арестован и доставлен сюда в тюрьму из «Серебряных сосен» в 1932 году. Как раз миновала третья годовщина его пребывания в изоляторе.