Или такой. Советские физики никогда бы не создали «теорию относительности». Почему? Потому, отвечал профессор А.А. Максимов, что сам факт появления этой теории есть «трагедия буржуазной науки». И все же – почему? Да потому, начинал раздражаться профессор, что А. Эйнштейн стоит на принципах идеалистической философии [329]. Вот теперь, наконец, дошло. Этому верили уже через пять лет после пришествия исторического материализма, когда еще были молоды выпускники вполне «нормальных» российских университетов. А что же позднее?
С течением времени уровень общей культуры дипломированных университетских специалистов стал заметно понижаться: они не знали иностранных языков, изучали лишь самую примитивную философскую доктрину – диалектический материализм, практически не были знакомы с зарубежной научной литературой. Все это не могло не сказаться на объективном снижении значимости полученных научных результатов и одновременно на их завышенной субъективной оценке. Так было психологически проще. И так было лестно. К самой же марксистско-ленинской философии обращались лишь для социалистического приличия. Она перестала быть необходимой внутренне. А потому уже в конце 60-х годов «на смену идеологическому неистовству приходил идеологический цинизм» [330].
Однако в годы взбесившегося ленинизма никакого цинизма не было. Во все политические догмы значительное большинство ученых не просто верило, оно им поклонялось.
… 10 февраля 1948 г. прошло годичное собрание АН СССР. Академик-секретарь Н.Г. Бруевич заверил любимую большевистскую партию, что «ученые Академии наук СССР вели и будут вести непримиримую идеологическую борьбу с буржуазными лженаучными “теориями”» [331]. Что он имел в виду? Прежде всего популярный в тот год «вейсманизм – морганизм», т.е. классическую генетику.
На самом деле, 24 – 26 августа 1948 г. состоялось расширенное заседание Президиума АН СССР по вопросу о состоянии и задачах биологической науки в институтах и учреждениях АН СССР. Только что прошла сессия ВАСХНИЛ (о ней в следующей главе). Победу на ней одержал академик Т.Д. Лысенко, и вся Академия наук дружно пала перед ним ниц.
Стоя, под гром оваций, приняли письмо на имя Сталина, в котором заверили вождя, что «Академия наук примет все необходимые меры, чтобы в биологических институтах, журналах и издательской деятельности получила полное развитие мичуринская биологическая наука… В планах биологических учреждений займет должное место работа по теоретическому обобщению достижений мичуринской биологии и разоблачению реакционной “теории” вейсманистов – морганистов» [332]. На этом заседании дружно издевались над генетикой президент АН СССР С.И. Вавилов, академик-секретарь Отделения биологических наук Л.А. Орбели (он признался, что «либеральничал», был «недостаточно тверд» в отстаивании мичуринской биологии и просил снять его с должности академика-секретаря), академик А.И. Опарин (ему были всегда «чужды и враждебны» идеи вейсманизма о «веществе наследственности», о «постоянстве и неизменности гена»), академик В.Н. Сукачев, министр высшего образования С.В. Кафтанов (этот призвал поименно назвать всех, кто препятствовал в Академии наук развитию передовых идей Т.Д. Лысенко) и многие другие [333].
Вернемся ненадолго в довоенные годы.
… Неугомонный академик Вернадский с полной изоляцией от мира примириться не мог. 14 февраля 1936 г. он жалуется Молотову: «С 1935 г. (сколько знаю, этого не было и при царской цензуре) наша цензура обратила свое внимание на научную литературу, столь недостаточно – по нашим потребностям и возможностям – к нам проникающую. Это выражается, в частности, в том, что с лета 1935 г. систематически вырезаются статьи из Лондонского журнала “Nature” – наиболее осведомленного и влиятельного в научной мировой литературе» [334]. Конечно, с позиций Вернадского вырезать из поступившего к нам за валюту журнала какие-то статьи было беспредельной глупостью. Но власти рассуждали иначе: им решать – что читать академику, а что – не читать. Любая статья, хоть в чем-то, хотя бы одним намеком шедшая вразрез с большевистской пропагандой, научной статьей не считалась, а потому из научного журнала вырезалась. Кстати, это стало устойчивой тенденцией: именно из журнала «Nature» и еще из многих других «крамольные» статьи нещадно изымались вплоть до конца 80-х годов. Это уже я могу лично засвидетельствовать.
На ту же тему заместителю председателя СНК В.И. Межлауку 19 ноября 1937 г. писал и академик П.Л. Капица. Он полагал, что причина отсутствия у нас журналов «Nature», «La Science et la Vie» и др. в том, что там дается иная, чем принятая в СССР, оценка противостояния Н.И. Вавилова с Т.Д. Лысенко. Аргументация же в спорах, как верно отметил ученый, убойная: «Если в биологии ты не Дарвинист, в физике ты не Материалист, в истории ты не Марксист, то ты враг народа. Такой аргумент, конечно, заткнет глотки 99 % ученых… Тут надо авторитетно сказать спорящим: спорьте, полагаясь на свои научные силы, а не на силы товарища Ежова» [335].
Нельзя не вспомнить еще об одном приеме кастрации науки – путем фетишизации имени классика и объявления неприкасаемым его творческого наследия. Сам классик был, разумеется, не при чем. Старались от его имени. И делали это корыстно. Чаще всего на наследие классика непроницаемый колпак надевали его же ученики, причем далеко не самые талантливые, – те, кому было легче всю жизнь охранять чистоту чужого учения, чем развивать свои собственные идеи. При этом можно и счеты свести и с карьерой преуспеть. А заодно и монополизировать целое научное направление. Так произошло с учением академика И.П. Павлова, вокруг которого в 40-х – начале 50-х годов развернулась настоящая война, для многих завершившаяся в лагерях ГУЛАГа [336].
Этот прием оказался идеальным средством догматизации многих научных направлений. Содержательная аргументация догматику не интересна. Он ее попросту не воспринимает. На любой довод у него готова цитата из классика: для начала – научного; не прошибает? – тогда в ход идут цитаты из Маркса и Ленина. Настойчивый оппонент, втянутый в подобную дискуссию, был обречен изначально, ибо его научный противник прибегал к «авторитетам» только по форме, по сути же он апеллировал к «органам». Почти для всех любителей поспорить научные дискуссии заканчивались, как правило, печально. Одна сторона села еще в 20-х годах, а победители тоже не избежали репрессий, только несколько позднее. Поучительна в этом смысле судьба школы М.Н. Покровского в истории, К.Н. Корнилова и П.П. Блонского в психологии, всех «механистов» и «диалектиков» в философии, марризма в языкознании и т.д.
«Научные дискуссии» оказались той мутной водой, в которой НКВД, а затем КГБ ловили рыбу на все вкусы, и планы по выявлению «вредителей» и «врагов народа» выполняли с большим запасом.
Понятно, что в 30 – 50-х годах все науки в равной мере находились под гнетом советской истории, но далеко не все оказались этим гнетом деформированы. На высоком (мировом) уровне велись исследования по математике, физике, химии, геологии, многим техническим дисциплинам. Недаром из 4 нобелевских премий по физике три присуждены за довоенные работы.
Как заметил В.П. Филатов, еще в 20-х годах за право существования боролись три образа науки: классической (академичес-кой), «пролетарской» (марксистской) и «народной» (популистс- кой) [337]. Думается, однако, что подобное деление не вполне правомочно, ибо боролись не три, а все же два образа науки: классической и народной. Что касается пролетарской (марксистской) науки, то этот образ был общим для всей советской науки.