Заметим, кстати, что история с «голубой кровью» наглядно продемонстрировала то, что никакие политические перемены в стране изменить не в состоянии – чисто советский стереотип внутренней мотивации научного творчества. Суть его в том, что, проникая в сферу ведомственных интересов, мотивация эта почти автоматически из пространства чистого поиска попадает в атмосферу местнических притязаний, и ученые оказываются заложниками амбиций научной номенклатуры. Так было всегда, так есть и теперь. Также, по всей вероятности, будет еще долгие годы, пока российская наука не выйдет из-под колпака научной бюрократии.
Сменялись поколения, но живыми оставались традиции: номенклатурный принцип назначения «на должность», крепостная зависимость сотрудников от начальника, боязнь новых идей и еще много подобных прелестей. Все это привело к тому, что хотя власти постепенно и ослабили охоту за мыслью, ее продолжили сами ученые. Большевистский режим держался на номенклатурном цементе и даже, когда режим приказал долго жить, цемент оказался нетронутым. Теперь он намертво схватил постбольшевистскую Россию. И, конечно, науку также. К тому же новая Россия утратила не только идеологические установки, но и нравственные ориентиры. Наука опять оказалась гадким утенком.
Глава 3 - Корифеи «притащенной» науки
Академик Лысенко Трофим Денисович
Академик Лысенко, вне всякого сомнения, даже среди корифеев советской притащенной науки, занимает положение лидера. Конечно, не только по вреду, который он своей неуемной, но хорошо управляемой энергией нанес биологической науке (хотя это приходит в голову прежде всего). Первый он еще и по той причине, что в его личности, как в фокусе, сошлись все наиважнейшие качества лидера именно советской притащенной, т.е. обезмысленной науки, – безграмотность, опирающаяся на безапелляционность; научная нечистоплотность, прикрываемая демагогическим разглагольствованием о благе народа; наконец, уникальный политический нюх, всегда верно ориентировавший его в направлении самой важной народнохозяйственной задачи. И, конечно, умение убедить политическую элиту страны в том, что задача эта будет решена только с помощью его «методов».
Одним словом, нам предстоит разобраться в сути того уникального явления, которое историками науки названо «лысенковщиной».
Начнем с того, что сам Лысенко в рамках собственного понимания того, что есть наука, шарлатаном безусловно не был. Он являлся типичным представителем так называемой «народной науки», о которой мечтали еще А.И. Герцен, В.С. Соловьев и многие другие русские мыслители с той лишь разницей, что в советские годы «народной наукой» называли совсем не то, что имели в виду эти философы. Лысенко стал лидером именно советского образчика «народной науки», т.е., попросту говоря, антинауки. Сам же он был убежден в обратном. Не зря Лысенко с гордостью носил звание «народного академика», считая себя представителем «науки колхозно-совхозного строя».
Лысенковщине как социально-политическому и историко-научному феномену посвящена громадная литература. Мы сошлемся лишь на самые основные труды [367].
Поразительно то, что Лысенко – тщедушный (в научном смысле) человек – сумел не только практически остановить развитие биологической науки, генетики прежде всего, но и отбросить ее на долгие десятилетия на задворки мировой научной мысли.
Между тем генетика – одна из немногих наук, в развитии которой русские ученые еще в 20-х годах добились впечатляющих успехов. Но она слишком сложна для восприятия «народными академиками», к тому же оперирует понятиями, вовсе им чуждыми, – гены, хромосомы, мутация. Зачем весь этот буржуазный бред, когда люди, строящие социализм, нуждаются в хлебе уже сегодня, и советские аграрии, вооруженные самым передовым в мире мичуринским учением, обеспечат страну хлебом «без ген и хромосом».
Американский генетик Чарльз Давенпорт писал 17 декабря 1936 г. на имя Государственного секретаря США [368]: «Я часто рассказываю американским студентам по специальности “генетика человека” о том, что Россия ушла далеко вперед по сравнению с США в этих исследованиях». И далее: «… мешать работе таких людей, как Вавилов, равносильно не только национальному самоубийству, но и удару в лицо цивилизации».
Мы не зря во вводном разделе к этой книге, да и в первой главе столь подробно останавливались на тех национальных «осо-бостях», которые приобрела завезенная в Россию еще Петром Великим европейская наука. И главное – в том, что все свои национальные своеобразия она получила как итог активного отторжения русским миросозерцанием европейского практицизма, дотошности и конкретности.
Абсолютно прав профессор В.П. Филатов, что «популярнос-ти “мичуринской стороны” лысенковщины – а такую популярность нельзя отрицать – способствовали некоторые глубокие традиции нашей отечественной культуры. В частности, нельзя не видеть здесь явной близости того образа науки, который отстаивался рядом представителей радикальной (прежде всего народнической) мысли, с одной стороны, и утопически-консервативной, с другой. В рамках этих традиций космокритический пафос преобразования и регуляции природы по разумному плану был тесно увязан с критикой специализированной, оторванной от народной жизни “кабинетной”, “городской” науки, являющейся плодом “западной”, “протестантс-кой” культуры» [369].
От такого противопоставления оставался всего один шаг до «всеобщей науки», «науки для всех», понятной любому, даже неучу. Наука оказывается при этом «всеобщим делом», а не привилегией кабинетных затворников, отгородившихся своими фолиантами от народа. Так, у родоначальника своеобразного философского течения – русского космизма, Н.Ф. Федорова «всеобщее знание» оказывается синонимичным «сельскому» и оно – это знание – должно опираться не на лабораторный эксперимент, а на «всеобщее наблюдение», которое, само собой, должно питать не какую-то там конкретную, а «всеобщую науку». Научный опыт ставят вообще все люди «в естественном течении природных явлений» [370].
Понятно, что сама атмосфера послереволюционного погрома способствовала реактивизации этих, мягко скажем, странных идей. Они оказались милы сердцам марксистов-диалектиков, для которых всегда рассуждения о деле были куда важнее самого дела. А уж когда поднялась волна борьбы за национальные приоритеты и стали сражаться с чуждым советской науке западным влияниям, доехали, как говорится, до точки. Так, академик М.Б. Митин, «философский попугай» мичуринской биологии 9 марта 1949 г. в «Литературной газете» воспитывал другого философа Б.М. Кедрова. Тот «ляпнул» в одной из своих работ о Д.И. Менделееве, что наш знаменитый химик боролся за интернационализм в науке. М.Б. Митин этого стерпеть не мог: «Эти рассуждения Б. Кедрова чудовищны и ничего общего с марксизмом-ленинизмом не имеют. Марксизм-ленинизм учит, что в классовом обществе нет и не может быть “единой мировой науки”, нет и не может быть “единого мирового естествознания”» [371]. Как все это увязать с русским космизмом Федорова, например? Понятия не имею. Скорее всего, никак.
И все же, если оставить в стороне этот давно канувший в историческое небытие безграмотный лепет, то остается вполне резонный вопрос, который задавали себе многие историки драмы советской биологической науки, – почему социально-политическая и экономическая идеология большевизма сфокусировалась именно на генетике? Почему она стала пострадавшей стороной? [372]
Мне думается, что пострадала все же вся советская наука, а не только биология. Генетика оказалась лишь самой яркой и трагической страницей истории советской науки. Причина та, о которой мы только что писали: в смертельном единоборстве здесь сошлись два взаимоисключающих образа науки – традиционно-европейский, силой насаждавшийся в русской почве еще Петром I, и отторгавшей его «народной науки», притащенной большевиками. Лидером традиционалистской европейской биологической науки в СССР был академик Н.И. Вавилов. Лидером «народной мичуринской биологии» – академик Т.Д. Лысенко.