Так распоясаться можно было только в одном случае, если ты опирался на широкую спину партийного чиновника, четко знающего, что надо в текущий момент.
Приведем две цитаты из одной редакционной статьи 1937 г., и все сомнения на этот счет у современного читателя останутся, выражаясь языком тех лет, его личным непониманием политической ситуации.
Цитата первая: «Фальсификация науки в целях злостного извращения марксистско-ленинского учения, пропаганды фашистских и полуфашистских идеек и “теорий”, сознательное засорение науки псевдонаучным хламом, отрыв науки от практических задач социалистического строительства, шпионаж в области засекреченных исследований, умышленная задержка внедрения в практику наиболее ценных научных достижений либо сознательное внедрение в народное хозяйство работ, являющихся псевдонаучными и могущими принести только вред, затирание талантливой советской научной молодежи, некритическое преклонение перед всякими, в том числе фашистскими, буржуазными исследованиями, – таков далеко не полный перечень методов вредительства, которыми пользуются проникшие в научную среду враги народа и подлинной нау-ки» [323].
Цитата вторая: «Искусен и коварен враг и исключительно разнообразны приемы и способы его борьбы с развитием советской науки! На одних участках он прибегает к прямой фальсификации теории, прикрываясь “архиреволюционной” фразой… На других – засоряет умы quasi научными смехотворными темками, одновременно подленько протаскивая фашистскую контрабанду…» [324]
И так далее. Думаю, более чем достаточно. Точно так же наставляли своих ученых национал-социалисты, только в их передовицах определяющие ярлыки были заменены, по сравнению с советскими, на перевертыши [325].
Это не просто бред как дань времени. Дань эту платили самые бездарные и морально нечистоплотные люди. Они прекрасно понимали, что их псевдопринципиальность является лишь ширмой, прикрывающей полную их научную несостоятельность. Да и то, что заклеенные их ярлыками ученые оказывались беззащитными перед НКВД, они также прекрасно знали. Но это их не смущало. Они справляли свою партийную нужду в науке.
Подобная удушливая атмосфера стала нормой существования советской науки с самого начала 30-х годов. И хотя, как писал в 1931 г. академик С.Н. Бернштейн, повальное увлечение диалектическим материализмом ведет к «естественнонаучному скудоумию» [326], болезнь эту было уже не остановить. «Философствование» взамен эксперимента стало тем наркотическим возбудителем, от которого не в силах были отказаться. А впрочем, и отказываться было незачем. Ведь именно такая форма бытия науки оказалась наиболее живучей и максимально прибыльной. Разглагольствовать под прикрытием цитат классиков было куда проще, чем размышлять. Да и противопоставить «разоблаченным ученым» было нечего. Вот и распоясались митины и кольманы. Их хозяева были довольны: такие стражи ничего не упустят, ибо они знают, что охраняют да к тому же имеют при этом свой меркантильный интерес.
К этому следует добавить еще один метод выведения на столбовую дорогу заблудших ученых, изобретенный диалектической опричниной 30-х годов. Был он прост, как все гениальное: из молодых, энергичных и идеологически неподкупных ученых стали формировать летучие бригады «скорой методологической помощи». Они без вызова налетали на очередной институт, устраивали в нем «диалектическую чистку», выявляли тех, кто еще не внедрил методы марксистско-ленинской диалектики в свои тематические исследования и передавали их «куда надо». После подобных налетов нормальная работа была невозможна.
Не забудем еще один нехитрый прием, изобретенный большевиками в 30-х годах. Он давал возможность советским ученым не столь болезненно переживать кастрацию науки и более того, как бы не замечать этой патологии. Суть его крайне проста: науку страны Советов накрепко изолировали от остального мира и одновременно настроили пропагандистскую машину на непомерное восхваление достижений отечественных ученых. При этом наиболее поощрялись те направления, которые шли вразрез с мировой наукой и уже поэтому могли считаться классическими образчиками своей национальной науки. Если труды ученых были идеологически нейтральны (математиков и химиков, к примеру), но все же развивали идеи, родившиеся не у нас, то их в лучшем случае замалчивали, а в худшем – подвергали жестокому остракизму. И уж совсем худо было тем, кто упорно отстаивал истину, защищая при этом подлинные приоритеты, и не соглашался обливать грязью или хотя бы замалчивать достижения своих зарубежных коллег. На такого ученого немедленно наклеивали ярлык «низкопоклонца», а научную общественность заставляли «срывать маску» с отщепенца.
Разумеется, идея изоляции советской науки только при поверхностной оценке выглядит идиотской. На самом деле это не так. Большевистский тоталитарный режим, когда были оставлены мечты о мировой революции, не собирался включаться в мировой культурно-исторический процесс. Он мог относительно устойчиво сохраняться только в условиях полной изоляции от мира. Она гарантировала его от идеологической коррозии, она же позволяла властям кормить свой народ байками о «загнивающем капитализме», о тяжкой доле трудящихся в буржуазных странах Запада и одновременно поселять в душах людей не только уверенность в единственности избранного страной пути, но и подлинную гордость за свою личную сопричастность к великому делу построения нового общества.
Поэтому полная изоляция страны – это, как сказали бы математики, необходимое и достаточное условие для существования советского режима. А то, что при этом страна не развивалась, а постепенно скатывалась в пропасть – коммунистов никогда не заботило. Впрочем, они с этим тезисом и не согласились бы.
Наука, как одна из сторон жизни общества, катилась в том же направлении. Она к тому же переживала изоляцию наиболее болезненно, ибо наука в принципе не может развиваться в подобных условиях.
Самоизоляция от мировой науки называется автаркией. В таких условиях советские ученые могли ориентироваться только на собственные идеи. Сравнивать их было не с чем. Коли они надежно сцеплялись с марксизмом, то становились единственно верными, а наука, их развивающая, – самой передовой в мире. Партийных идеологов подобное самоудовлетворение вполне устраивало. Однако ученых – далеко не всегда и далеко не всех. В 1937 г. П.Л. Капица писал Сталину: «С наукой у нас неблагополучно. Все обычные заявления, которые делаются публично, что у нас в Союзе наука лучше, чем где бы то ни было, – неправда. Эти заверения не только плохи, как всякая ложь, но еще хуже тем, что мешают наладить научную жизнь у нас в стране» [327].
Надо добавить и то, что к полной изоляции советской науки добавилась и никому (зачастую) ненужная секретность многих работ по физике, химии, геологии. Это поневоле оказывалось дополнительной аргументацией собственной значимости – ведь твои работы окружены ореолом секретности, а значит и государственной важности.
Этому способствовал и тот непреложный факт, что «наука сталинской эпохи развивается в условиях всемирно-исторических побед социализма». Подобное принималось за аксиому. Сомневающихся не было. Все были сопричастны к «самой передовой в мире» советской науке. Поэтому любой идеологический бред воспринимался как откровение. Например, такой:
«Советские историки науки должны создать работы, раскрывающие исторический процесс формирования и развития передового советского естествознания, который является блестящим подтверждением марксистско-ленинского положения о непосредственной связи развития науки с практической деятельностью, с потребностями общества. Эту трудную и ответственную задачу можно выполнить при условии всестороннего выявления и освещения многообразных связей науки с различными сторонами жизни народа, с социалистическим строительством в нашей стране, при условии изучения истории науки в свете действия основного экономического закона социализма» [328].