— Мне надо идти… — сделав усилье, Александр Александрович освободил свою руку из нежных ладоней Анечки.
— Почему? — огорчилась она.
— Я должен! — ответил Дикообразцев и тут же понял, как глупо это звучит.
— Разве это важнее, чем то, что мы встретились?
— Я… — замялся Дикообразцев.
Конечно, их встреча важнее всего! Конечно, он должен остаться и отдать свою руку Анечке. А лучше — сесть рядом, обнять за плечи. И… Дикообразцев боялся. Но не спрашивайте у меня, чего именно. Об этом чувстве я говорить не хочу.
Как бы там ни было, дверца кареты открылась, и Дикообразцев, обещая, что скоро вернется и понимая, что может уже не вернуться, или вернется, но Анечку не найдет… Дикообразцев выбрался из кареты. Неуклюже и некрасиво, как неуклюже и некрасиво делается все, что делается от страха.
Боже мой, Боже мой! Каких только глупостей люди не совершают от страха перед любовью!
Стоило Дикообразцеву отойти от кареты, встать к ней спиной, как неразличимый возница крикнул гортанно на резком своем языке, стрельнул кнутом, гнедые заржали, как засмеялись над Дикообразцевым, и понесли экипаж, и исчезли с ним вместе, как растворился во мраке мальчик Сабина, спасший Вар-Раввана…
Поздно!
Поздно было бежать за каретой, губы кусать и ругаться, бить в ладонь кулаком и не чувствовать боли.
Поздно…
Осознав, что гнедых ему не догнать, убедившись, что карета пропала из вида, запыхавшийся Дикообразпев остановился и долго стоял так. хмурясь, ругая себя самыми черными словами и пытаясь стряхнуть навалившуюся обреченность.
А когда, наконец, к Дикообразцеву возвратилось чувство реальности, и он огляделся, то увидел, что Театральная площадь мертва, что огни все погашены, и нет вокруг ни души.
Только ветер гонял по земле яркий мусор прошедшего карнавала.
Дикообразцев не удивился. За минувший день столько случилось всего необычного, что удивления у Александра Александровича не осталось.
Он не спросил себя даже, куда все подевались и каким образом исчезли так быстро, ведь легкомысленнейшии из вальсов, кажется, только минуту назад сотрясал и кружил ослепшую ночь над площадью.
Похмурившись, повздыхав, Дикообразцев направился в сторону «Полноводной», хотя в общем-то мог бы пойти и домой. Но он не хотел возвращаться домой, не хотел отвечать на расспросы жены и притворяться, что просто устал. И через час Александра Александровича можно было увидеть за столиком в ресторане, в обнимку с актером Халуйко, пьяным вдрызг и веселым, но тем опасным весельем, от которого часто уходят в окно, с пятого этажа, или режут тупым и негодным для этого лезвием вены.
Напившись горькой «Тверской» до того состояния, когда честным становишься не только с собой, но и с другими, Дикообразцев то и дело вскакивал и метался по залу, вторгаясь в веселье шумных компаний, образовавшихся в ресторане, и разглядывая уже ничего не смущавшихся дам.
Если же кто-то к нему обращался, с трудом выговаривая:
— Шосадела?.. К-кие-е пробле-ик-мы?
Дикообразцев спрашивал:
— Анну не видели? Здесь не было Анны?
— К-к-кой, блин, Анны?
— Измородиной! — гневался на такие вопросы Александра Александрович.
В ответ ему говорили всякое-разное, но ничего по делу. Он обижался и возвращался к Халуйко, вечному негодяю в кино, и слушал в двадцатый раз, каких трудов тому стоило перевоплотиться в Кащея Бессмертного. А в Змея Горыныча… слышь, командир?
Они выпивали еще по рюмашке, еще…
И утром, в начале седьмого, входя в свой люксовый номер, Дикообразцев был невменяем. Как ожившая статуя Михаила Евграфовича с площади у тверского цирка.
Ввалившись в номер, Дикообразцев прошествовал в спальню и без слов повалился на неразобранную кровать. Не разувшись, не раздеваясь.
— Сан Саныч! — окликнул его Слюняев, который резался с Поцелуевым на диване в «очко». Ну а рядом, на столике, естественно потела бутылка «Посольской». Окруженная множеством вкусностей.
— Не трогайте вы его, уважаемый киновед, — посоветовал недавний распорядитель церемонии открытия фестиваля. — Не видите, что ли, у человека горе!
— Это какое же?
— Пьет, но ответа на мучающий вопрос найти не может, — Поцелуев вздохнул.
— Ответа?.. — не успокоился Слюняев. — На какой же вопрос?
Поцелуев вздохнул еще горше:
— Да все на тот же: «Почему я такой?»… Обычно когда люди напьются, ответ является сам собой. Звучит он банально, но зачастую весьма справедливо.
— Как?
— «Потому что дерьмо»!.. Это ж ясней ясного… Многим бы этим ответом удовлетвориться и жить с ним в сердце до конца дней. Так ведь нет! Наутро, проспавшись, они забывают открывшуюся накануне истину и снова мнят себя черт знает чем. А все несчастья от того-то и происходят, что люди думают о себе больше, чем они есть на самом деле.
Слюняева тоже потянуло на философию. С глубокомысленным выраженьем лица он спросил:
— То есть, вы утверждаете, что истина действи тельно в вине?
Поцелуев потянулся к бутылке:
— Ни в коем случае! Вам, дорогой киновед, и только по душевному к вам расположению я намерен открыть эту страшную тайну. Истина не в вине, не в водке и даже не в дивном коньяке «Мартел» десятилетней выдержки, который совершенно волшебным образом превращает любой самый хмурый и пакостный день в теплый и солнечный. Особенно если коньяк этот потягивать из толстостенного низкого бокала небольшими глоточками да сидя у радующегося жизни камина. О-о-ой, хорошо-о-о!..Ну так вот, истина не в вине, а в свободе. И беда большинства человеков, что другого пути у него к свободе, кроме как через бутылку, нету… Взять, ну, к примеру, вас, — Поцелуев разлил по граненым стаканам водку. — Вы живете без цели, без смысла. Вернее, то, что вы называете целью и смыслом, это все глупости, ненужные никому и бесполезные…
— Не понял, — чисто автоматически Слюняев взял свой стакан. Он всегда брал стакан, если тот был налит. Поступить по-другому киновед просто не мог. — Почему бесполезные? Да и что вам известно о моих целях?
Поцелуев пожал плечами:
— Все очень просто. Цель — это нечто большое. И она сама делает человека тоже большим!
— А я, что же, маленький?
— Вы? — Поцелуев щелкнул пальцами: — Как это по-русски?.. Вы не большой и не маленький. Вы никакой, — советник по русским делам приподнял свой стакан, обращаясь к Слюняеву: — Ваше здоровье! — и про-фессиональнейшим залпом опустошил почти полный стакан.
Слюняев наблюдал за ним в недоумении, потому что не знал, как ему отозваться на слова Поцелуева.
Сообразительность ему не изменила, и Слюняев принял самое мудрое из решений, которое только было возможно — он выпил водки.
Дождавшись, пока он закусит, Поцелуев сказал:
— Да вы не расстраивайтесь! Это все ерунда… Возьмите любой из миллионов людей, населяющих эту планету, и увидите, что на девять десятых он состоит из таких же как вы никаких человечков. Это нормально. Так и должно быть, поверьте уж мне, древнему попугаю…
Тут уж Слюняев опешил совсем. Он все надеялся, что Поцелуев говорит это в шутку, что сейчас рассмеется и спросит: «Ловко я вас разыграл?!».
Но почему-то слова о попугае Слюняева как водой окатили. И после них он вдруг понял, что Поцелуев не шутит, что все говорит всерьез. И что он, Слюняев, с его разглагольствованиями согласен… Почему же о попугае слова так смутили его?
— Вы поймите, Афраний, — растягивая гласные, продолжал Поцелуев, оказавшись закутанным в странную белую простыню. — Вы мало чем отличаетесь от остальных. Только от некоторых. Но равняться на некоторых, прямо скажем, неумно! И не надо мешать им идти их дорогой, висеть на крестах, исчезать из могил. Это их дело. А вы делайте свое. Смотрите кино? Вот и смотрите! Рецензии пишете? И — правильно! Только советую хороших не сочинять.
— Почему? — завороженно поинтересовался Слюняев, отчего-то не удивившись, что был назван каким-то непонятным именем.
— За хорошие рецензии платят плохо. Как и за все хорошее в этом мире, — и Поцелуев знакомо так причмокнул, голову чуть склонил на бок и, оттопырив нижнюю губу, важно полуприкрыл глаза.