Оказалось, что визгливые фиоритуры скрипки доносятся как раз из-за двери номера одиннадцатого. Бестужев без церемоний постучал — громко и напористо.
Вскоре скрипка умолкла, скрежетнула щеколда. Перед Бестужевым стоял совсем молодой человек, небритый, с растрепанной артистической шевелюрой, одетый с великолепной небрежностью истого представителя богемы. Как и следовало ожидать, в одной руке у него наличествовала скрипка, в другой — смычок.
— Господин Шикльгрубер? — вежливо осведомился Бестужев.
— Кубичек, — поправил молодой человек. — Август Кубичек. Адольф скоро придет… вы не по поводу ли акварелей?
— Пожалуй, — сказал Бестужев, на ходу продумав нехитрую уловку, позволившую бы ему сюда проникнуть и остаться на некоторое время. Судя по убогой обстановке и долгам, неведомый Адольф рад будет любому покупателю…
Юноша моментально изменил меланхоличное выражение лица на самое доброжелательное, отступил в глубь крохотной прихожей, сделал приглашающий жест рукой со смычком:
— Прошу вас, прошу вас в студию!
Бестужев вошел, аккуратно прикрыв за собой дверь. Помещение, пышно поименованное «студией», было довольно обширным и с первого взгляда позволяло себя опознать как пристанище людей творческих: справа от единственного окна на подставке располагались труба и тромбон, на ветхом столике громоздились кучи нот, а слева стояло несколько подрамников с загрунтованными холстами, на протянутой поперек «студии» веревке висело не менее двух дюжин акварелей, прикрепленных прозаическими бельевыми прищепками, на таком же ветхом столике лежали палитры, мастизины, кисти и карандаши. Попахивало краской и скипидаром. В глубине «студии» виднелась невысокая дверь, ведущая, должно быть, в спальню. Как Бестужев ни осматривался, видел только предметы, имевшие отношение к живописи и музыке. Никаких следов аппарата Штепанека… да и самого Штепанека не видно…
— Вот, извольте! — отложивший скрипку Кубичек широким жестом обвел акварели. — Все последние работы Адольфа налицо. Не знаю, насколько вы разбираетесь в изящном искусстве, но могу вас заверить, что Адольф — талант, и незаурядный. Когда он поступит в Академию художеств…
Бестужев, подойдя вплотную к развешанным на веревке акварелям, испытал чувство, что уже видел однажды похожие. Та же рука, те же сочетания красок, тот же росчерк в уголке…
Ага! Он вспомнил Шантарск, обед у Аргамакова и его рассказ о забавном венском художнике, нищем и юном, у которого Аргамаков из чистого человеколюбия и филантропии приобрел парочку картинок. Да, именно Шикльгрубер…
— Я, откровенно вам признаюсь, к знатокам причислить себя не могу, — сказал Бестужев с обезоруживающей улыбкой. — Не беру на себя такой смелости. Картины оцениваю исключительно по принципу «нравится» и «не нравится». Вы, как человек искусства, можете такую точку зрения осмеять…
— Ну что вы, — серьезно сказал Кубичек. — По-моему, вы проявляете редкостное здравомыслие. Такая позиция лучше, чем невежественная болтовня дилетантов, мнящих себя знатоками… Чем изволите заниматься?
— Коммерция, знаете ли, — сказал Бестужев, делая неопределенный жест. — Вы правы, напыщенные дилетанты выглядят смешно… Что до меня, я просто-напросто люблю время от времени приобрести пару-другую картин исключительно потому, что они мне нравятся, радуют глаз… — Он усмехнулся. — Пожалуй, это можно считать некими проблесками духовности, а?
— Ну конечно же! — кивнул музыкант. — То, что вы испытываете потребность в изящном, уже само по себе говорит о зарождении духовности… Вам приглянулось что-нибудь?
— Вот этот вид замка, пожалуй… И этот лесной пейзаж… В отсутствие вашего друга Адольфа рано заводить разговор о ценах?
— Ну что вы! Наоборот! Мы с Адольфом старинные друзья, и мне прекрасно известны цены… — Скрипач отвел глаза и с решимостью человека, бросающегося очертя голову в холодную воду, выпалил: — Две кроны… За каждую акварель…
Судя по его опасливому виду, он запросил чрезмерную, на его взгляд, цену и в любой момент, сразу видно, готов был уступить. «Ладно, — благодушно подумал Бестужев, — я готов вас побаловать, юные гении, на фоне умопомрачительных ассигнований и эти расходы выглядят смешно…»
— Право же, господин Кубичек, вы излишне скромны, — усмехнулся он. — На мой непросвещенный взгляд, вы занижаете цену, и каждая работа стоит не менее пяти крон… — он показал тростью. — Я, пожалуй, возьму вот эти десять…
— Десять? — пролепетал скрипач, невольно расплываясь в улыбке.
— Десять, если вы не против. Вы позволите? — Бестужев хладнокровно принялся, разжимая прищепки, снимать акварели одну за другой.
Закончив, положил их аккуратной стопочкой на край ветхого столика, рядом с кистями в мутном стеклянном стакане, извлек из бумажника две двадцатикроновых золотых монеты и одну наполовину меньше размером, в десять крон.
— Вот, извольте, — протянул он деньги.
Не в силах скрыть оторопелости, молодой музыкант осторожно взял монеты, так, словно они могли обжечь, положил их на ладонь, присмотрелся завороженно, сжал кулак.
— Колдовство какое-то… Из какого романа вы взялись, господин набоб?
— Из жизни, — улыбаясь, сказал Бестужев. — Ну, что поделать, если я готов платить деньги за то, что мне нравится…
Он ощутил даже легкую зависть: черт побери, как мало нужно иным людям для счастья?! Этот юнец сейчас наверняка чувствует себя Ротшильдом…
Ну вот, не подлежало сомнению, что теперь он стал самым что ни на есть желанным и приятным гостем. Пора полегоньку переходить к главному предмету его интереса…
— Сейчас… — пробормотал Кубичек, все еще баюкая в кулаке золото. — Я вам все старательно запакую…
— Сделайте одолжение, — сказал Бестужев. — Я могу выкурить здесь папиросу?
— О, разумеется! Только, с вашего позволения, я открою окно. — Он привычно отворил створку. — Надобно вам знать, Адольф не терпит табачного дыма, у него к тому же не все в порядке с легкими, и я пускаю дым на улицу… Вот, извольте, это у нас вместо пепельницы… — Он поставил на подоконник баночку из-под сухих красок, наполовину полную окурков дешевых папирос.
Бережно спрятав золотые в карман, взял оберточную бумагу, шпагат и принялся упаковывать акварели, перекладывая их подходившими по размеру рекламными листочками какого-то крупного универмага. Бестужев щелкнул портсигаром. Приоткрытое окно как нельзя более отвечало его планам — можно было, не вызывая ни малейших подозрений, осмотреть улицу. Вполне житейская картина: человек курит у окна, Кубичек, как выяснилось, проделывал это неоднократно, что может быть естественнее…
Неширокая улочка была пуста. Только осанистый полицейский в смешной шляпе с петушиными перьями, с тесаком на боку, заложив руки за спину, неторопливо шествовал с грозно-бдительным видом, свойственным его собратьям по ремеслу в любом уголке света. Да Густав ссутулился на облучке. И никого больше. Улица великолепно просматривалась в обе стороны, и любого преследователя, вздумавшего следить за входом в пансионат, удалось бы высмотреть сразу. Нет, никакой слежки.
Стукнула входная дверь, и кто-то возбужденно воскликнул еще в прихожей:
— Густль, мы крезы! Целых две кроны! Он купил обе акварели.
Вслед за тем в «студию» ворвался длинноволосый и бородатый субъект, отмеченный той же артистической небрежностью в одежде (а проще говоря, бедностью таковой) и, победоносно демонстрируя две небольших серебряных монетки, продолжал сгоряча:
— Две кроны, Густль! Можно будет в лавке…
Только теперь он заметил Бестужева (торопливо гасившего папиросу в импровизированной пепельнице) и смущенно умолк. Деланно откашлялся, зажал монеты в кулаке.
— Вот это и есть автор работ, — сказал Кубичек. — Мой друг Адольф Шикльгрубер.
— Готлиб Краузе, — поклонился Бестужев.
Он сразу определил, что художнику, несмотря на старившую его окладистую бороду и длинные волосы, было не более двадцати: Аргамаков охарактеризовал очень точно, действительно занятный молодой человек с внутренним огоньком в глазах и лихорадочным румянцем на щеках, свойственным людям с больными легкими.