Когда вырезанная мной из майгуна дудка, там, на склоне запруды, где мы сидели с племянником, ожила и вскрикнула, точно так же, как это было на берегу Днестра бездну лет назад, я подумал: это детство окликает меня. А вместе с ним и – моя родословная, которую чуть было не утаил от меня отец. И через неё – история моего Отечества, окликая, спрашивает: «Кто ты? Зачем ты? Где твой дом? Что ты сделал, чтобы дети твои и внуки жили в нём людьми, чувствующими себя здесь, на земле, неслучайным эпизодом бытия?..»
Мы возвращались из Питерки следующим утром. Снова проезжали мимо бывшего помещичьего сада, шумящего густой листвой, мимо мёртвой лесополосы. И казалось, сучья этих, когда-то зелёных, а сейчас высохших, деревьев, погубленных головотяпской мелиорацией, были воздеты к небу то ли в последней мольбе, то ли в бессильном проклятии…
Часть третья
БЕЛЕЕТ ПАРУС
Эссе
Из тетради ДПБ
(Драгоценные подробности бытия)
Ветви старой яблони
7 сентября 2007 г.
…Живу в деревне, один. Ночь. Выхожу на крыльцо. Останавливаюсь у старой яблони. Днём в её коряво-извилистых, чешуйчатых ветвях видел цветного упитанного дятла, похожего на озабоченного врача, – он недоверчиво простукивал кору, удивляясь: а ведь под ней – жизнь.
Небо в тучах. Ветер шумит в листве, раскачивает мачту антенны (её высочённый хлыст воткнут в железную трубу, врытую в землю), стучит в прогнувшийся краешек кровли. Далеко за рекой небо чуть светлее. Может быть, завтра облака разойдутся?
Слышу в темноте глухой стук – это ветер стряхивает с ветвей яблоки. Каждое утро собираю их в пластмассовый таз, несу в дом. Там они везде: на подоконниках, на полу, в плетёных корзинах, на круглом столе в каминной комнате. Увесистые, бледно-зелёные, с прозрачными, акварельно-розовыми мазками на боках. Всё вокруг пропиталось их терпким духом. Антоновка!
Возвращаюсь в дом. Разбираю постель, а над кроватью – снимок в рамке, ДПБ тридцатипятилетней давности: трёхлетняя наша Наташка с дедом Фёдором Фёдоровичем и бабушкой Зинаидой Дмитриевной.
В тот летний день мы с Наткой удили ротанов на подмосковном Салтыковском пруду, и она, увидев долгожданную родню, идущую со станции, кинулась навстречу, а я – к фотоаппарату. Но снять бурные объятия не успел – нацелился и щёлкнул, когда Наталька, получив из рук бабушки яблоко и немедленно надкусив его, важно шла впереди, озаряемая улыбками Ф.Ф. и З.Д.
Только сейчас, став дедом, понимаю, что они чувствовали, когда лохматая девчушка в выцветшем застиранном платьице неслась к ним по тропинке с победным воплем. Только сейчас, называя по известной инерции Наташину дочку Сашу Наткой, ловлю себя на ощущении, что моя семейная жизнь словно бы пошла по второму кругу.
Вспомнилось… Тогда, в начале семидесятых, мы жили впятером на Хорошёвке, в тесной двухкомнатной, откуда я сбегал в соседнюю библиотеку, если нужно было что-то написать срочно (работал в ежедневной газете). Библиотека размещалась в длинном строении барачного типа, стоявшем в самом начале Хорошёвского парка, где мы все по очереди выгуливали своё шумно-подвижное дитя.
Как-то сижу в полупустом читальном зале, у широкого окна, медленно вылепливаю абзацы, зачёркиваю, пишу заново. И чувствую: что-то за окном происходит. Поворачиваюсь, вижу: наше дитя, поддерживаемое мамой Людой, карабкается к оконному карнизу, машет мне варежкой, тёплая шапка сдвинулась набекрень, глаза сияют, а за её спиной – белый заснеженный парк, исчерченный синеватыми тропинками. Мы пообщались через стекло – жестами и улыбками, и пошли мои девчонки по тропинке дальше гуськом – впереди Наталька, за ней мама Люда с санками на верёвке.
Я смотрел им вслед, ошеломлённый. Я вдруг понял: вот эти две жизни и есть то главное, без чего нет меня. Это моя маленькая вселенная. Хрупкая и единственная. Ради неё – моё существование. Мне, именно мне предназначено защитить её от подстерегающих нас бурь и бед. Я смотрел им вслед, почему-то уверенный, что всё у меня получится.
Там, у окна, я пережил минуты счастья такой светоносной силы, что его хватило потом на все остальные годы.
А ведь было всякое. Трепали нас бури, тускнел горизонт, давили низкие тучи, казалось – нет им конца, но вспоминалось окно читального зала, смеющиеся родные лица за стеклом, синеватые тропинки в заснеженном парке, и – жизнь продолжалась.
И ветер растаскивал облачную муть, вычищая в моём семейном мире небо до первозданной синевы.
«И тогда повеет ветер странный»
25 июля 2001 г.
1
…В тот ясный летний день мой велосипед с привинченным к нему вторым седлом нес меня и мою двухлетнюю пассажирку (называющую меня дедика Иг) по лесным опушкам, полянам, тропинкам, пока не принёс, уже к вечеру, на берег Клязьмы.
Там мы остановились в некотором остолбенении, потому что речная излучина и просторное небо над ней цвели роскошными малиново-алыми красками; из облаков же, огнём охваченных, вылеплялся фантастический облик многоэтажного парусника, медленно уплывающего за синюю кромку леса.
А над водной гладью реяли стрижи. Роняя резкие жестяные вскрики, черной молнией перечеркивали они эту неповторимую в своих подробностях красоту, словно проделывая срочную работу. Они торопили приближение ночи, напоминая: и твоя жизнь тоже конечна; её Утро далеко позади; её Полдень тоже минул, а наступающий Вечер непременно сменит вечная Ночь.
Ощущение жуткое. Будто открывается пропасть под ногами.
Как-то у Бердяева наткнулся на такое признание:
Я часто испытывал… тоску в чудный лунный вечер… в солнечный день в поле, полном колосьев… Эта счастливая обстановка вызывала чувство контраста с тьмой, уродством, тлением…
Подумал: а были бы мы способны без этого чувства контраста воспринимать красоту? Дорожить временем? Вслушиваться (с ощущением единственности мгновения!) в сумбурный лепет ребёнка, впервые в жизни увидевшего речную излуку, закат и полёт стрижей над водой?
2
Каждый день своего летнего отпуска я кручу педали, прогуливая внучку по дачным окрестностям. Двухлетняя моя пассажирка Сашка, называющая себя слегка по-японски Са-ся, вертит головой, защищенной от солнца красно-полосатой бейсболкой, ёрзает, вскрикивая, – это она увидела пасущихся лошадей на клеверном поле.
А над нами клубятся облака в синем небе, и Сашка, глядя на них, произносит протяжно-певуче: «Си-и-ине». И вдруг добавляет: «Сася!» Катим дальше, съезжаем в траву. Спешиваемся. Она срывает ромашку, показывает, называя её – «Сася». Хотя название цветка слышала не раз. Что это – обозначение собственности?.. Но вот пробежал-прокатился по траве порыв ветра – будто вздох неба, и она, проследив, как волнообразно пригибаются стебли, опять произносит: «Са-ся!» Словно клеймит своим именем всё, на что падает взгляд.
И тут я догадываюсь: она ещё не выделила себя из видимого мира. Она в нём – облако и цветок, ветер и трава, порхающая бабочка и гудящий шмель. Для неё, несмотря на смену дня и ночи, сейчас нет Времени, есть лишь Вечность, воплощённая в движущихся образах. И она сама – частица той Вечности. Говоря словами Бердяева, Атом Вечности.
Ну в самом деле: разве человек, только начинающий жить, обнаруживший себя в мире трав и гроз, полуденного зноя и вечерней прохлады, может себе представить, что совсем недавно его в этом мире не было?.. А какое-то время спустя опять не будет?.. Всё тут ослепительно ново, празднично-ярко, но он уверен, что был здесь всегда. И всегда будет. Как вон те облака. Как бегущий по траве ветер.
И, поняв это, я вдруг начинаю ощущать то же самое. Словно заразившись состоянием Сашки, «впадаю в детство». В своё собственное. Вижу себя бегущим по ковыльной степи, подступавшей к заднему двору нашего дома в заволжской Питерке, и слепящий блеск огромного неба обнимает и пропитывает меня.
Потрясающее ощущение! Будто ты – часть бесконечной Вселенной. Это ощущение мы, видимо, теряем с возрастом. Именно его нам и возвращают наши дети и внуки… Зачем?..
3
Задумался я над этим, когда Сашке было полгода.