У её племянницы, женщины средних лет, дом в другом конце села – современный, из силикатного кирпича, с вишнями в палисаднике и цветным телевизором в красном углу – вместо иконы. На стенах ковры, на полу палас. Муж её механизатор-сварщик, сама она швея, в районном Доме быта. Знакомятся с Виктором. Пытаются вычислить степень родства, на что племянник Александр, смеясь, машет мосластой рукой: «Седьмая вода на киселе».
Длинными были застольные разговоры. Спрашивали Виктора про Москву – как там, в шумном городе, живётся?! Машин тьма, дышать, наверное, нечем. То ли дело здесь: вышел – простор, воздуха сколько хочешь! Про себя рассказывали: перемены здесь, в степи, кой-какие, конечно, есть, но, как везде у нас, с враньём да показухой. Ну вроде нет уже колхозов, вместо них товарищества или акционерные общества, – так ведь руководят ими те же начальники, что и при советской власти! Или – их сынки. И по-прежнему, ничего за себя не решая, отрабатывают своё крестьяне на полях и фермах, получая гроши, а потому больше стараются у себя на подворье.
– Какой же интерес на казённой работе?
Отводят глаза:
– Да всё тот же, что и раньше: уходя, прихватить для домашней скотины корму.
Почти все держат здесь при доме бычков на откорм, овец десятка два-три, кур да гусей, коим счёту нет. Могли бы, казалось, кто помоложе, богатыми стать, ан нет: сдают мясо за гроши в бывший потребсоюз, тоже теперь переименованный в какое-то объединение, потому что самим везти в город да продавать – транспорта нет.
– Словом, жизнь у нас пока идёт в основном по-советски, – ввернула своё любимое определение Маруся. И вспомнила: несколько лет назад на их улицу подвели газ, в домах старые печи порушили, поставили новые, газовые, да делали всё по-советски. К наступлению холодов вовсе работу бросили – каких-то труб не хватило. До февраля Маруся спала в пальто и чуть не каждый день ходила к начальству жаловаться. А вместе с ней – половина улицы. Еле добились, чтоб довели дело до конца. – А был бы секретарь райкома, – вздыхает, – тот бы партийного страха нагнал, в неделю б сделали.
Поразился Виктор, как уживается в ней ностальгия по временам «партийного страха», когда жизнь её была беспросветно-каторжной, со здравым отношением ко всякой халтуре.
– Целину здесь поднимали по-советски, – вспоминает Маруся. – Запахали враз все ковыли, и теперь, как ветер подует, у нас пыльные бури. Иной раз сквозь пыль солнца не видно…
А тут случилось Виктору за столом похвалить вареники, которые она вместе с племянницей лепила, заулыбалась гордо:
– Да, ведь не по-советски делали!
То же и про сады помещика Ларина, когда разговор зашёл, обронила:
– Сажали-то не по-советски.
Что же до перемен, то отношение к ним здесь, понял Виктор, насторожённое. Муж Марусиной племянницы, сварщик, сколотивший свою бригаду и принимающий заказы всех окрестных сёл, удивляется: вкалывают с зари до зари, на солнцепёке, а зарабатывают меньше рядового милиционера, которому здесь и делать-то почти нечего: за год одна драка возле клуба была. И с приватизацией чудеса: бывшие мастерские сельхозтехники в 90-е годы оформили на восьмидесятилетнюю старушку, мамашу одного местного начальника. Фермерские хозяйства с лучшей землёй – опять у родственников районных чиновников. Что ж получается? У кого власть была, у того и осталась?
Но больше всего их всех изумляло московское телевидение: как начнут про село говорить да показывать, так и кажется, что всё у нас замечательно.
– Врут, хуже большевиков, – сердито добавила тётя Маруся.
Вспомнила, как несколько лет назад государство, взяв у крестьян зерно одного урожая, ничем не заплатило – ни обещанной техникой и товарами, ни даже деревянными рублями, – лишь раздали какие-то чеки. Потом всех, у кого эти бумажки-чеки оказались, стали дразнить «чекистами».
А верх безобразия, считает Маруся, – это степные элеваторы, доверху забитые купленным за границей зерном (везут ведь через моря, потом сюда на поездах!). В то время как своё, здесь выращенное, гниёт в буртах, под дождём, слегка прикрытое плёнкой, а то и не прикрытое вовсе. Чья государственная голова придумала такое? И почему её не покажут всем по телевизору, чтоб знать, если вдруг прилетит в эти края на персональном самолёте?!
…После всех этих разговоров, ближе к вечеру, когда жара спала, племянник Александр объявил: пора купаться. Тётя Маруся отказалась, пошла в соседнюю комнату прилечь, племянница её с мужем занялись хозяйством – в сарае, ожидая их, гремел цепью возмужавший бычок. Пошли вдвоём. Пруд оказался совсем рядом, за соседними домами. Дорога, чуть намеченная в сухих колючках двумя колеями, на самой запруде оказалась перегороженной полосатой жердью-шлагбаумом с внушительного вида навесным замком. Пройти можно, проехать нельзя.
– Арендаторы перегородили, – объяснил Александр. – Купаться можно только вот здесь, а дальше – нет: там, за камышами, они рыбу разводят.
Пруд оказался извилисто-длинным, окаймлённым узкой полоской камышей. У длинной запруды колготилась ребятня – здесь был сельский пляж. Разбросав по зелёному склону скудную одежонку, мальчишки с разбегу плюхались в воду, оглашая окрестности звонкими воплями. За спиной Виктор, выискивая в траве подходящее место, услышал вдруг дробный топот. Оглянулся. Вверху, по запруде, красивой рысью нёсся влажно сверкающий рыжий конь с маленьким, лет десяти, не больше, всадником, только что выбравшимся из воды, облепленным мокрыми трусами.
– Купание красного коня? Прямо-таки живой Петров-Водкин.
– Вот так тут у нас, – смеясь, откликнулся Александр, – картины оживают!
Топот затих, но через минуту возник снова, нарастая, приближаясь, и вот опять, теперь в обратную сторону, проскакал щуплый всадник на рыжем коне.
А потом разглядел Виктор за камышами обширную заводь и «жигуль» на берегу, куда и направился после купания.
Там, в тихой прозрачной воде, увидел он золотисто поблёскивающих боками карпов, безбоязненно подплывающих вплотную к берегу. И – ни одного рыбака с удочкой! Хозяин автомобиля оказался не слишком разговорчивым. Он запихивал в багажник тяжёлый мешок – видимо, с рыбой, и на вопрос, можно ли прийти сюда порыбачить, ответил мрачновато:
– Бока наломаем.
– Почему? – удивился Виктор.
– Да потому что не ты здесь рыбу разводишь.
Но разговорился всё-таки, рассказал. Их здесь, арендаторов, несколько человек. Запруду подновляют, рыбу разводят и подкармливают. Ловят и продают по рыночной, между прочим, цене, а не так, как в магазине – заморскую, с бешеной наценкой. По ночам в землянке дежурят – добро стерегут от халявщиков. Все уже автомобилями обзавелись, у всех ключи от шлагбаума.
Ну а с удочкой где-то же можно? Можно. Вон Малый Узень, там, особенно в середине лета, когда пересыхает, превращаясь в цепочку озёр, клёв замечательный – окуни, сазаны и даже сомы попадаются.
…Сидели они потом с Александром на зелёном склоне запруды, заросшей майгуном-дудником, смотрели, как садится в дымную мглу степного горизонта алый круг солнца, говорили про этих арендаторов. Ведь сами придумали, сами в администрацию пришли со своей идеей! Ну не чудо ли природа человеческая: столько лет вытравляли из народа предприимчивость, а она, как помещичьи сады в этой знойной степи, оказалась живучей!
Рассказывая, племянник нашарил в джинсах складной ножичек, срезал мясистый стебель майгуна, сделал у тупого конца продольный надрез, а вдоль стебля – отверстия. Приложился и дунул. «Май!» – звонко вскрикнула дудка и следом загудела шмелино: «Гу-ун-н-н!»
– Дай-ка мне ножик, – попросил Виктор, – я тоже когда-то такие дудки делал. Правда, не здесь, на берегу Днестра.
4 Неслучайный эпизод бытия
Москва, август 2007 г.
Из дневника Виктора Афанасьева:
…Странное было ощущение – там, в степной моей Питерке. Будто открылось мне что-то. Что? Казалось мне, будто понял я, о чём спорили мой отец и учитель Бессонов – каждый всей своей жизнью, придя в итоге к одной истине. Её записал отец в 75-м году в своём, дошедшем до меня почти через три десятка лет, дневнике: власть не должна становиться системой подавления человеческого достоинства. Власть обязана охранять его. Всею своею мощью обязана она формировать такое правосознание, которое вытравляло бы из наших отношений даже малейшее желание унизить другого – страхом насилия и принуждением ко лжи. Ведь без человеческого достоинства человек дичает, утрачивая способность быть памятью и совестью тех, кто жил до нас.