– Так точно, господин рейхсмаршал.
– Поэтому то, что вы собираетесь сейчас произнести, должно показаться достаточно веским для нарушения моего приказа, чтобы я не решился отдать вас под суд.
– Мы оказались в ситуации, при которой каждый должен принимать решения, пусть даже рискуя чином, должностью, репутацией или самой жизнью. Сразу же после доклада я готов вернуться в ставку, хотя не вижу в этом никакого смысла; мое пребывание здесь, в штабе люфтваффе, представляется куда более уместным.
– Считайте, что вы меня убедили. С какой же вестью вы прибыли?
– Прежде всего, хочу доложить, что в ночь с 20 на 21 апреля Риббентроп с остатками своего министерства, а также Гиммлер со своим СС-штабом покинули Берлин. Кейтель, во главе штаба Верховного главнокомандования, и Йодль, с личным штабом фюрера, тоже отбыли, насколько мне известно, во Фленсбург, поближе к датской границе и к ставке Деница.
– Кто же остался с фюрером в рейхсканцелярии?
– Борман и Геббельс.
– Вот эти-то двое шакалов и погубят его, – изрек Геринг, – а вместе с ним – и все надежды на перемирие с англо-американцами, на более или менее приемлемые условия капитуляции, с сохранением в Германии хотя бы временного правительства, способного удержать рейх от полного краха.
– Совершенно с вами согласен, господин рейхсмаршал. Узнав, что все разбегаются из рейхсканцелярии и Берлина, фюрер сначала пришел в полное уныние, а затем начал орать, что его все предали и продолжают предавать.
Услышав это, Геринг нервно передернул плечами: что ни говори, а он принадлежал к тем, кто точно так же сбежал, и «продолжает предавать» фюрера.
– Но ведь был же приказ об эвакуации из Берлина штабов и военных ведомств, – напомнил он генералу, – чтобы они продолжили функционировать даже после падения столицы и чтобы германцы видели, что власть в стране существует.
– Так точно, такой приказ был. Но фюрер потерял чувство реальности происходящего; мне порой казалось, что…
– Ладно, не будем о фюрере, – прервал его Геринг. – Переходите к главному.
– Сегодня утром, сразу же после завтрака, в бункере вновь зашла речь об эвакуации фюрера из Берлина и налаживании мирных переговоров с американцами и англичанами.
– Так-так, и что же? – навалился рейхсмаршал на стол с такой тяжестью, словно хотел раздробить его. – Не тяните, Коллер, не тяните! Что за гнусная привычка?!
– Так вот, фюрер решительно заявил, что он остается в Берлине, в рейхсканцелярии, и не собирается никуда эвакуироваться. Все присутствовавшие при этом, в частности Борман, Геббельс, генералы Кребс и Бургдорф, советник Бормана штандартенфюрер СС Цандер, адъютант фюрера майор Йоганмейер и другие, восприняли это его заявление как решение окончательное и не подлежащее дальнейшему обсуждению.
2
Январь 1945 года. Германия. Баварские Альпы. Охотничий замок Вальхкофен на берегу озера Вальхензее.
Лунное сияние отражалось от белоснежного склона горы и охватывало женское тело холодным серебристым пламенем.
Они лежали между двумя полыхающими каминами, однако пламя их источало всего лишь некое едва осязаемое тепло, которому укрытое легкой белой вуалью тело женщины было неподвластно. Очертания его медленно растворялись в холодном предутреннем мареве зимней ночи, и, любуясь ими, Скорцени так и не мог понять: спит женщина или уже не спит; все еще жива или уже успела перевоплотиться в застывший беломраморный образ нетленного творения смерти.
– Вас что-то встревожило, мой диверсионный Скорцени? – вполголоса спросила женщина, когда оберштурмбаннфюрер попытался осторожно сойти с кровати, не нарушив при этом ее подлунного спокойствия.
Этот голос мог принадлежать кому угодно, но только не Альбине Крайдер; он зарождался где-то под невысокими сводами этой горной усыпальницы и растекался по таинственно-огненному полумраку – тихий, ненавязчивый и нежно-повелительный, каковым и должен быть сейчас голос истинной Фюрер-Евы.
– Когда вокруг твоего убежища такая тишина – это всегда настораживает и даже пугает, дьявол меня расстреляй.
– Пугающая тишина, пугающее любопытство недругов, пугающее одиночество… – все тем же, едва слышимым подлунным голосом проговорила двойник Евы Браун. – И только любовь бесстрашна.
– Бесстрашна или бесстрастна?
– И бесстрастна – тоже.
– По отношению ко всему окружающему миру – да, бесстрастна. Хотя и поглощена при этом своими внутренними страстями.
Укутавшись в толстый халат, оберштурмбаннфюрер сидел в низком кресле, у самого камина, и лже-Ева могла видеть его полуохваченный багровыми языками точеный профиль, по которому шрамы пролегали, как глубокие трещины по древнеримскому изваянию.
– Итак, вы боитесь тишины… Расскажите мне, какой именно тишины вы боитесь.
– Скорее всего, окопной.
– Понимаю, окопной тишины. Мне трудно представить себе, что это такое – окопная тишина, но я пытаюсь понять ее сущность.
– Теперь она уже воспринимается не так обостренно, а когда только вернулся с фронта…
– По-моему, вы все еще оттуда не вернулись, мой диверсионный Скорцени.
– Я-то попытался вернуться, да только теперь уже не я к фронту, а фронт ко мне подходит. Медленно, но неотвратимо.
– Этого оспорить нельзя. Даже в вечернем любовном экстазе я слышала горные отзвуки далеких взрывов. Уловив первые из них, я предалась дичайшим иллюзиям: словно отдаюсь, лежа на передовой, между двумя линиями окопов.
– Секс на нейтральной полосе, – кивнул обер-диверсант рейха и, отглотнув из бутылки очередную порцию коньяку, мечтательно запрокинул голову.
– У вас такое уже случалось?! – насторожилась оберштурмфюрер СС Альбина Крайдер и даже чуть-чуть приподнялась.
– Насиловать русских красоток где-нибудь на нейтральной полосе, во время артналета?!
– А что?! Признавайтесь, Скорцени.
– Все было, дьявол меня расстреляй, не скрою, все. Кроме этого! Чтобы на нейтральной…
– Вот оно, запоздалое раскаяние! А почему кроме этого?
– То ли фантазии не хватило, то ли попросту случай не подвернулся – в русские, знаете ли, морозы.
– Мне тоже казалось, что свою медаль «Зимняя кампания»[3] вы, мой диверсионный Скорцени, получили не за сексуальные артналеты перед окопами русских.
– Теперь вы изменили свое мнение?
– Пока еще даже не сложила его, чтобы так, окончательно. Наверное, я слишком страстна для того, чтобы спешить с выводами. Но вы не огорчайтесь, кое-что у вас все же получается, мой сексуальный фронтовик, – почти признательно произнесла Фюрер-Ева.
Откуда-то со стороны горного хребта эхо вновь донесло до них раскаты взрывов. Очевидно, обстреливают англичане, подумал обер-диверсант. Из рассказов фронтовиков он знал, что американцы по ночам не воюют, у англичан же, наоборот, сволочная привычка устраивать артиллерийские обстрелы в обеденную пору и по ночам.
Причем обстреливают они зачастую просто так, не имея засеченных целей, не готовясь ни к атаке своей пехоты, ни к наступлению. Не зря же у вермахтовцев, особенно у бойцов из разведрот, считается особой доблестью захватить где-нибудь ночью английского артиллериста и приволочь его к своим окопам на всеобщее поругание. Никогда и ни над кем германские пехотинцы не измывались с таким удовольствием и такой сатанинской изобретательностью.
– …А что касается моих страхов, – уже как бы беседуя с самим собой, проговорил оберштурмбаннфюрер СС, – то знакомый полевой хирург назвал это фронтовым синдромом, порожденным страхом перед тишиной. Что такое «синдром», я так до конца и не понял, но все остальное – правда.
– Мне бы хотелось, мой диверсионный Скорцени, чтобы отныне вас преследовал только один синдром, один страх – потерять меня.
– Мужественно молвлено, – признал обер-диверсант рейха.
Пока, приподнявшись на локте, лже-Ева взбадривала коньяком свою необузданную храбрость, Скорцени пытался обуздать свой совершенно незлой, немстительный, с налетом зимней грусти, смех.