Последнее, что Павел успел увидеть и услышать в эту ночь, был резкий свет фонарей усиленного наряда, который примчался по тревоге на место происшествия, лай Рекса и слова Пименова:
— Что с тобой, Павел? Ты ранен?
Затем все угасло.
VIII
После шестнадцатого июля
1
Коваль еще видел тревожные сны, когда в его номере зазвонил телефон. Он вскочил, как от выстрела, схватил трубку, посмотрел на Наташу: не разбудили ли и ее.
За окном стоял седой предрассветный туман.
— Слушаю.
— Дмитрий Иванович, едем.
— Через пять минут буду готов, — ответил Коваль и, положив трубку, начал одеваться.
Вдруг он остановился и обернулся. На него внимательно смотрели открытые и совсем не сонные Наташины глаза.
— Спи, спи, еще рано, — проворчал он.
— Ты куда?
— Спи. На заставу.
Коваль отвечал коротко и машинально — голова его уже лихорадочно работала, обдумывая первый разговор с Карлом Локкером. Впрочем, Локкер ли это? Может быть, кто-то другой? Однако чутье подсказывало Дмитрию Ивановичу, что он не ошибся.
Когда он снова обернулся, Наташа уже была одета.
— Я поеду с вами, — попросила она, когда в номере появился полковник Антонов. — Я никогда не видела заставы. — Она перевела взгляд с отца на Антонова и снова — на отца.
— Тебе там делать нечего, — буркнул Коваль. — Посторонних не пускают.
Она умоляюще смотрела в глаза полковника Антонова, пока отец застегивал китель. И Антонов сказал:
— Для своих людей застава открыта. Шефы приезжают, самодеятельность, лекторы, писатели… Едем, Наташа!
— Она не писательница и не лектор.
— Зато в самодеятельности пою!
— На заставе некогда будет с тобою возиться, — бросил Коваль на прощание. — Позавтракай здесь. Поехали, Виталий Иванович!
Антонов понял его и все-таки сказал:
— Не будет она тебе мешать! Не повышай голос, отец! — и подтолкнул Наташу к двери. — Поехали, дочурка!
…Просторный двор заставы был огорожен мелкой металлической сеткой. Наташа прогуливалась по спортивной площадке, куда выходили окна комнаты дежурного, кабинетов начальника заставы и замполита, медицинского изолятора. Утренний туман уже рассеялся, и вдали, за лесом, начинавшимся прямо за сеткой, виднелись серо-зеленые холмы.
У решетчатых металлических ворот, которые отворились, когда они приехали, стоял часовой — молодой пограничник с новеньким вороненым автоматом в руках. Он изредка делал два-три шага вдоль ворот и снова застывал как вкопанный.
Наташу строгий часовой словно не замечал, и она не знала, где ей можно ходить, а где нет, и поэтому чувствовала себя не в своей тарелке. В конце концов, села на лавочку и принялась рассматривать лес.
Где-то в здании заставы отец и полковник Антонов допрашивали пойманного убийцу семьи Иллеш, — Наташа догадалась об этом из реплик, которыми они обменивались по дороге. Сюда, во двор, из открытых окон первого этажа доносился голос дежурного (он разговаривал с «березками» и «ромашками») и голоса из другой комнаты, а среди них — голос отца.
Карла Локкера допрашивали в кабинете начальника заставы.
Попытки скрыть подлинное имя, еще раз выдать себя за Имре Хорвата, бухгалтера из Будапешта, отставшего от туристского поезда, были сразу же разоблачены подполковником Ковалем. И теперь бывший начальник жандармского участка, тержерместер стоял перед ним, Антоновым и еще несколькими пограничниками, и лицо его выражало покорность и готовность сдаться на милость победителя.
Но Коваль видел: Локкер пытается выиграть время — хочет пронюхать, что именно известно о нем милиции и пограничникам. Конечно же бывший жандарм имел и другое лицо, но пока оно было спрятано за выцветшими глазами и за притворной кротостью, — так иногда за ветхой, осыпавшейся штукатуркой таится жесткое крепление балок.
Однако стоило Ковалю своими вопросами о ночи с пятнадцатого на шестнадцатое июля, о пустом номере в гостинице, о поездке с таксистом Дыбой раскрыть карты, как это спрятанное лицо проступило у Карла Локкера, как проказа. Так, словно в одно мгновение, сбросил он надоевшую, мешавшую ему карнавальную маску.
Дмитрий Иванович почти физически почувствовал, как полыхнули его глаза, до сих пор смиренные, даже угасшие, а теперь напитые кровью и полные ненависти и злобы.
Бывший жандарм бросил свой испепеляющий взгляд на стол, куда положили острый нож. Тот самый, который схватил он в доме Катарин и которым убил Еву и Илону, а потом ранил рядового Онищенко, — нож, найденный пограничниками в воде, у берега Тиссы.
Нож этот лежал на столе не просто как вещественное доказательство, а как страшное орудие, в материальность которого не хотелось верить. Карл Локкер, лишь мельком глянув, как начальник заставы достал нож из сейфа, почувствовал свою обреченность и понял, что дальше таиться нечего.
— Я ненавижу вас! — произнес он тихо, отчетливо, и лицо его исказилось от ненависти, как от боли. — Я вас уничтожал и буду уничтожать, где только смогу!
Это было бы смешно — ведь все, включая и самого Локкера, понимали, что такой возможности судьба больше ему не даст, — если бы за его словами не струилась река человеческой крови.
— Вы давно переступили границу человеческой совести, — не своим голосом сказал Коваль. — Пролили кровь даже собственной дочери, и теперь ваши эмоции ни к чему. Его, — подполковник кивнул на нож, — вам больше никогда не удастся взять в руки!
Локкер, казалось, готов был броситься на Коваля.
— И все-таки, — он обвел всех опухшими от бессонницы глазами, — я скажу, я все равно скажу. Я приехал, чтобы забрать их отсюда. Чтобы не оставались с вами. У меня не было нормальной жизни, но я знал, что где-то есть у меня семья и на старости будет свой дом, свой сад, свои цветы. Много лет это было моей последней надеждой…
Локкер разволновался, начал глотать слова, акцент его усилился, и стало почти невозможно понять, что он говорит.
Коваль посмотрел на добродушного в повседневной жизни, а сейчас неумолимого полковника Антонова, и вспомнился ему Меркуря-Чукулуй, ночь в горах, тревожный рассвет во время облавы на диверсантов-«вервольфовцев», которые и в самом-то деле стали оборотнями, окончательно потеряв человеческий облик.
И так же, как много лет назад, бывшие солдаты были рядом и вели все тот же бой с тем же врагом. Нет, для них война не кончится до тех пор, пока есть на свете хотя бы один такой вот зверь.
Локкер стоял посреди комнаты, покачиваясь, как маятник, и руки его, схваченные стальными наручниками, то поднимались, то отпускались.
— Они должны были поехать в Венгрию, а оттуда я переправил бы их через Австрию в Мюнхен. Но они не захотели, они не захотели! Я вас ненавижу всех! — закричал он снова. — Вы все поломали! Вы отобрали у меня семью! Что вы сделали из моей Евы?! Учили ее в вашей школе, вывернули ей мозги наизнанку, и она чуралась своего отца. Даже Катарин стала чужой, не захотела ни золота, ничего!
Локкер кричал, но ни Коваль, ни Антонов не останавливали его.
— Они уже не имели права жить, они никому не были нужны!
— Взбесившийся фашист! — воскликнул подполковник, который только теперь до конца поверил в страшную гибель Евы от руки отца и вспомнил, как уничтожали в бункере своих детей Геббельсы. Всегда выдержанный, Дмитрий Иванович сейчас был вне себя от гнева. — Зверь, фашист, да и только! Проклятый фашист!
— Я этим горжусь! Я убил их, чтобы они не оставались с вами!
Крик Локкера разносился по всей заставе. Дежурный радист перестал вызывать «березки» и «ромашки», откуда-то, словно по тревоге, прибежали солдаты, и только часовой у входа стоял по-прежнему как вкопанный.
Наташа не смогла бы объяснить, что произошло в ее душе, когда кричал убийца. Она услышала еще, как Локкер что-то прохрипел. Потом из раскрытого окна донеслись звуки, похожие на всхлипывание. И — голос отца, который она едва узнала: такой он был строгий и необычный.