Вот так и сейчас, давно уже взрослая, нет-нет да и пойду, как в детстве, в дикие незнакомые места. Однажды заблудилась в весеннем лесу, вошла туда больной, вышла здоровой.
А еще было так. Я иду по лесу и боюсь наступить на гриб, на гусеницу, на жука. И говорю про себя, даже губами не шевеля, беседую, разговариваю с лесом беззвучно…
Это в детстве. Теперь мне совестно беседовать с лесом как в детстве, и я говорю с ним по-другому, но тоже тихо. Беру бутылочку с водой для разведения красок, ложусь на тропинку и, не срывая, рисую какой-нибудь лесной цветок. Или ветки деревьев и пустоты между ними.
И снова — детство. Мы сидим и играем в «рыбу-птицу-зверя». Интересная и простая игра. Наташа, Света, Лузочка, Зося, Люся, Нина сидят в ряд на стульях, а я стою перед ними, тычу в кого попало пальцем и говорю: «Рыба!» или «Птица!» Говорить надо очень громко и тут же начинать считать: «Раз-два-три!» Рыб, птиц и зверей на свете видимо-невидимо, но от неожиданности, с перепугу почти все они выскакивают из головы.
Всегда все хотели, чтобы именно я говорила: «Рыба! Птица! Зверь!» Если говорил кто-то еще, игра выходила не так интересно. Наверное, потому, что я говорила громко, решительно. И еще потому, что вижу — у Лузочки нет больше сил собираться с духом и отвечать, Зося смеется. И неожиданно тычу пальцем в задумавшуюся Наташу: «Зверь!»
— Медведь! — подскакивает Наташа.
Я и сейчас играю в эту игру. И все, как в детстве, называют тех же самых зверей, птиц и рыб, а остальных не могут вспомнить от растерянности. И мне кажется даже, что я создана для того, чтобы в компании друзей наилучшим образом провозглашать:
— Рыба! Птица! Зверь!
В ТОТ ДЕНЬ МЫ СОБИРАЛИ ЩАВЕЛЬ
В тот день мы собирали щавель. Луг был большой. С одной стороны — канава, с другой — речка, с третьей — горизонт, а с четвертой — шоссе. По нему медленно двигались люди и лошади, мчались машины. Мы набрали полные подолы, наелись солененькой травки до отвала. Так удачно все получалось: собираешь на лугу щавель и встречаешь маму на шоссе. Вот быстро шагает какая-то тетенька. Мы не сразу узнали в ней маму, а когда она позвала нас, прибежали, и мама странным чужим голосом сказала, что началась война.
Мама ушла в деревню, а мы забрались в канаву, в тень, и там обсудили все вопросы, касающиеся войны и фашистов. Было тревожно и радостно. Мы решили, что фашистов мы, конечно, тут же победим. Что нам стоит! Раз-раз! Так им и надо! Пусть не лезут! Это хорошо, что они на нас напали, а не на кого послабее…
— Мы им покажем! Как полетят вверх тормашками! — Вовка показал, как полетят фашисты.
Аллочка задумчиво повторила:
— Да, полетят вверх тормашками они все!
Потом мы обдумали положение с голодным годом. Матрешенька много рассказывала нам прежде о голодных годах. Когда они бывают и почему. Матрешенька, вспомнили мы, говорила, что голодный год бывает после засухи, неурожая, а еще — во время войны. Мы решили на всякий случай сейчас же подготовиться к нему. И даже немного пожалели, что он еще не наступил, вот бы сейчас накормили щавелем всех-всех!
Мы радостно, как будто голодный год уже настал, понесли пищу, кисленькую, свежую, домой. Но Матрешенька как-то не очень обрадовалась щавелю; расстроенная, печальная ушла в дом. В доме кто-то плакал.
Мы зашли и увидели тетю Нюру. Локти на столе, голова на ладонях, худые плечи вздрагивали.
Мы испугались, молча ушли из дома.
ДЕРЕВЕНСКИЕ ЛЕПЕШКИ НА САЛЕ
Мы с Наташей тихо стояли и плакали. Было очень холодно, есть хотелось постоянно, все время. Ночью проснешься — хочется. Днем, во время уроков, не хотелось думать о еде, а попробуй не думай. Тощие были и длинные. Наверное, вся еда уходила в рост. Стоим у окна, глядим на свои пальцы на руках — худые, в каких-то страшных белых болячках. Темнело. Спустили маскировочные шторы, зажгли свет, надо было делать уроки.
Тут пришла из госпиталя мама с невероятной новостью: завтра мы идем на праздник — день рождения Нели, нашей подруги, и ее папы, начальника маминого госпиталя, где мама заведует отделением. Мама — майор, Нелин папа — подполковник. У них было трое детей. Мать, тоже врач, ушла на фронт добровольцем.
Мы принесли подарки. Какие — не помню. Весело было или нет — тоже не помню. Накрытый стол в большой комнате. Длинный-длинный, кончается где-то вдали, и весь уставлен едой. Нас усадили за этот стол, дали тарелки.
Я сижу и ем. Ем все, что дают. Кажется, были винегрет, жареный гусь с картошкой, студень, щи, еще много всего. И только вижу испуганные мамины глаза: ей было, конечно, стыдно, неудобно, что ее дочери в гостях так жадно едят. Может, взрослым не так голодно, они не растут все-таки, уже выросли.
Но мама ничего не сказала. А потом я увидела жалость и тревогу в маминых глазах. Маме все время было некогда: больные, больные, молодые ребята лет на пять-шесть старше нас, и госпиталь у нее трудный, спинномозговые ранения, такие тяжелые раненые, так часто умирали…
Потом я будто очнулась. Сижу с лепешкой в руках. Лепешки в блюдах были расставлены по всему столу, деревенские, на сале, из духовки. И я понимаю, что не могу доесть эту лепешку. Откусила — и больше не могу. Завтра буду жалеть, что не съела еще пять лепешек — их здесь полные блюда, по всему столу. А сейчас — не могу.
АЛЬКА
Алька училась в нашем классе и ни с кем из класса не дружила. Говорили, что она водится с малышами, которые живут возле шинного завода — на самой окраине города. Наверное, ей с ними было скучно — вроде еды без соли. Она была совсем некрасивая: маленькая, тощая, волосы висят, как бело-рыжие прямые нитки, закрывают уши, лоб, глаза. Иногда Алька уберет челку, но ненадолго, нагнет голову, — волосы опять висят. И через них виднее всего веснушки — много, и все яркие, рыжие. Губы у Альки почти всегда сжаты, а носик небольшой, красный, и Алька почти всегда им шмыгает, потому что одежда у нее слабовата, как почти у всех в классе. Из той одежды, что была до войны, выросла, а новую шить не из чего. Другие ребята донашивают платье старших сестер и братьев, бабушки перешивают что-либо свое. А у Альки ни сестер, ни братьев, ни дедушки, ни бабушки.
Папа у нее на фронте, мать все дни и ночи на шинном заводе. Сколько продукции надо выпустить, а мужики на войне! Алька тоже хотела идти работать, но мать уговорила учиться, сказала:
— Долю твою отработаю, не беспокойся.
Мне нравилось смотреть на Альку. Наверное, потому, что сразу видно — она никогда не врала. Просто что думала, то и делала сразу. Даже глупости.
Еще у нас в классе была Эля Гладких, очень красивая. У нее были косы длинные, ровные, блестящие. Мама ей сама их расчесывала, заплетала. Ее мама почему-то не работала и очень следила за Элей. Мы как-то спросили Элю, правда ли, что ее мама не работает. Эля смутилась и сказала, что мама нездорова.
— С жиру бесится! — сказали мальчишки, которые знали Элю. Они были правы, хотя Элина мама была совсем не толстая, скорее худая, и плечи у нее были узкие, и руки, и шея — длинные, худые. У Эли были, по мнению мамы, музыкальные пальцы, и ее учили музыке.
На фронт, конечно, нас не взяли бы. Но мы и сами понимали, что делать нам на войне пока нечего. Помогать фронту надо было. Но как? Учиться! Так говорили все: и радио, и родственники, и учителя. Мы и учились, кто как мог. В общем, неплохо.
Мальчишки бегали помогать при разгрузке — на вокзал, на склады. Моральная сторона здесь иногда поддерживалась материальной. Мальчишки и нам приносили заработанное, правда, не часто. Говорили, что мальчишки были более голодными, чем мы, потому что больше двигались. И все-таки был случай, когда они угостили нас солеными огурцами. А однажды насыпали полные карманы пшеничным зерном. Дома нам из него сварили кашу.
Девочки из класса пошли в госпиталь. Робея, подталкивая друг друга, задержались перед решеткой с узорным литьем. Эля прошла первой, так получилось.