Надсмотрщик ответил не сразу. Он снял с себя кошель, вывернул его наизнанку и с преувеличенным почтением, весьма похожим на издевку, положил кошель перед Хемуром:
– Вот все, что осталось от тех денег, господин мой Хемур. Они кончились за четыре дня до Перависа, и если бы не моя предусмотрительность, то мы потеряли бы всех рабов и сами передохли бы от жажды и голода. Наши раздувшиеся на жаре трупы сейчас заносило бы песком Синайской пустыни, – запричитал Ипи, искоса поглядывая на хозяина, характер и повадки которого он знал наизусть, так же как и скверный норов собственной короткой ноги.
– Всех рабов?! – Хемур впал в ярость. От этого он, казалось, высох еще больше и стал напоминать медный гвоздь. – Что значит – потеряли бы всех?! А скольких же вы потеряли, в таком случае?
Ипи вздохнул, еще больше втянул голову в плечи и спокойно ответил:
– Половину, господин. Но поверь, моей вины тут нет. Если бы мы отправили их на весельном плоту вверх по реке или морем, как в прошлый раз, то сохранили бы почти всех, но при этом мы отдали бы перевозчикам уйму серебра, а сделать этого мы никак не могли, ведь того, что было у нас с собою, едва хватило на покупку невольников после длительного торга и на сносное для них пропитание. Последние четыре дня я содержал их из собственной, мне положенной награды и, признаться, сам теперь гол, как щипаная кошка. Не мог бы ты, о Хемур Достопочтенный, сын Мангабата, возместить мне мои убытки сейчас же? Ибо не имею я чем питаться и чем утолить жажду, – сокрушенно попросил Ипи.
– Ах ты вонючий, хромой, лживый осел! – Хемур затопал ногами, и его белый, доходивший до колен хитон затрепетал, будто полотнище шатра при сильном ветре. – Пусть тебя проклянут боги! В прошлый раз та дырявая посудина, которую ты нанял, утонула, а нынче ты погубил половину товара, присвоил деньги и теперь еще имеешь наглость просить меня возместить тебе какие-то твои убытки?! Я размозжу твою голову об эту каменную плиту под ногами, если еще раз заикнешься мне про убытки! Это у меня убыток, да такой, что я вынужден буду продать весь этот замученный тобою скот за гроши и все равно останусь должен этим двум бесчестным ростовщикам Метену и Мерсу, пусть их скорей призовет к себе Анубис! А вот на что я куплю новых рабов, не знает никто! Тех, которых ты отправил морем, убил шторм! Почему ты не поплыл с ними вместе, Ипи-вор?! Лучше бы ты утонул, тогда я всем говорил бы, что Хромой – честный человек, хотя, конечно, и дурак. О боги, за что вы возненавидели меня, за что лишаете всего состояния, почета и уважения людей? Ипи, осел, скажи мне, где среди тех, кого ты привел, крепкие молодые мужчины? Где молодые девы, чью красоту можно было бы увидеть и под нынешним слоем грязи, которая сделала их лица черными, точно уголь? Я вижу здесь лишь стариков, старух, уродин и малых детей. Кого же ты привел мне?
– Остальные передохли, – все так же невозмутимо ответил хитрец Ипи и, подняв кошель с каменной плиты, той самой, о которую минуту назад хозяин грозился разбить его голову, как ни в чем не бывало вновь прицепил его к поясу. При этом за пазухой у него что-то подозрительно звякнуло, и Хемур уже готов был повалить своего старшего надсмотрщика наземь и поглядеть, что это там может так заманчиво звенеть. Уж не его ли, Хемура, серебряные дебены, утаенные этим хромым плутом? Но желание свое Хемур осуществить не успел: где-то совсем поблизости раздался пронзительный звук горна и мощный, отдающийся в груди и висках барабанный бой. Звуки эти могли означать лишь одно явление на свете: сам фараон или кто-то из его многочисленной семьи решил осветить своим богоподобным ликом базар в столь ранний час, что само по себе было не только необычно, но и вообще невероятно, немыслимо и не укладывалось ни в какие правила, являясь редчайшим и единственным на памяти Хемура случаем за всю его более чем пятидесятилетнюю жизнь.
* * *
Впереди шел отряд нубийской стражи: двухметровые детины в доспехах из вызолоченного железа, защищавших ноги до колена, плечи и руки от запястий до локтя. Нубийцы держали круглые, полированные до зеркального блеска щиты, которыми в бою не только отражали удары, но порой и ослепляли противника. Свободная рука каждого стражника лежала на рукояти меча. «Значит, не фараон, – подумал знающий толк в делах подобного рода Хемур, – значит, кто-то из детей фараона. Когда сам Рамзес выходит на прогулку, то стражи гораздо больше и мечи она держит наголо, а кроме того, есть среди нубийцев фараона еще и такие, кто вооружен копьями».
За черной нубийской стражей шли жрицы – девушки в простых, без малейших признаков украшений, белоснежных хитонах, но не было на свете такого украшения, которое могло бы хоть как-то подчеркнуть или приукрасить их утонченную, возвышенную красоту. То было сочетание непорочности и граничащего с божественным совершенства. Девушки-жрицы. Их присутствие в процессии подсказало Хемуру, что в паланкине – легких, украшенных золотыми крыльями носилках, которые несли по пять телохранителей с каждой стороны, – могла находиться только принцесса Кафи, единственная дочь фараона, обожаемая своим отцом и боготворимая простолюдинами, которые считали ее доброй богиней, живущей среди людей.
Хемур и пройдоха-надсмотрщик рухнули на колени. Их поклон, как и подобает в подобных случаях, был самым низким, лбы упирались в каменное покрытие площади (подкладывать при поклоне руки под голову было запрещено). Хемур прошипел так, чтобы Хромому Ипи было хорошо слышно:
– Сейчас они пройдут, и тогда я с тобой за все посчитаюсь.
Но, к величайшему удивлению соседей торговца живым товаром, вся процессия остановилась прямо возле помоста, на котором Хемур выставлял рабов для продажи. Нубийцы кольцом оцепили помост, оттеснив зевак, без всяких церемоний орудуя своими щитами на манер тарана. Удар нубийского щита то и дело отбрасывал какого-нибудь нерасторопного бедолагу на несколько шагов. Меж тем паланкин опустили, при этом оказалось, что его нижний край по-прежнему находится довольно высоко от земли. Во всяком случае, той, которая собиралась покинуть сейчас паланкин, пришлось бы вылезать из него без всякой торжественности. Трое телохранителей немедленно образовали живую лестницу, в которой роль ступеней играли их крепкие спины, и Кафи, опираясь на посох, сошла по этой лестнице на землю. Посох в руках ее был символом верховной жрицы Изиды – лишь дочь фараона могла занимать столь высокое место, и не будь у Рамзеса дочери, этот пост хранила бы местоблюстительница, избираемая на срок в один год, принцесса же наследовала титул верховной пожизненно. Одежда Кафи разительно отличалась от одежд всех других членов ее окружения, не говоря уж о коленопреклоненной толпе. Ткань мантии принцессы-жрицы была выкрашена драгоценной пурпурной краской и расшита вертикальными золотыми нитями. Голову Кафи покрывал высокий, прямоугольной формы убор темно-синего цвета, на гранях которого были вышиты понятные лишь немногим посвященным символы, для всех остальных, в таких делах несведущих, представлявшие собой некий тайный, почитаемый за божественный язык. Язык этот полагалось знать лишь жрецам, которые строго хранили тайну, а за любое слово, произнесенное кем-либо вслух, нарушителя ждала невероятно мучительная казнь – его привязывали к столбу и лоскутами, медленно сдирали с живого кожу. Столь сильное устрашение у кого угодно отбивало охоту лезть в дела жрецов и держало непосвященных профанов в стороне от тайного знания, доступного лишь немногим на всем огромном пространстве от Авариса до Элефантина.
В качестве подспорья при ходьбе Кафи в посохе не нуждалась, он был необходим ей лишь как элемент костюма, как символ ее верховного предстоятельства. Она была еще молода: не далее чем три месяца назад принцесса встретила свою двадцать седьмую весну, и красота ее была в самом пике своего расцвета. Жизнь человеческая в те времена часто пересекала отметку в сто лет. Земля была еще столь мало населена, что не знал род людской ни моровой язвы, ни прочих укорачивающих жизнь напастей, а жрецам было открыто искусство сохранения молодости и красоты, унаследованное ими из древнейших времен, когда Землю населяли боги, летающие по воздуху в своих чудесных колесницах. Словом, Кафи лишь подходила к пределу своей первой жизненной фазы.