Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Из двух своих старых друзей в последние годы Бакунин ближе сошелся с Огаревым. На протяжении более чем 30 лет отношения этих двух людей прошли разные этапы. В молодые годы Огарев хуже, чем Герцен, относился к Бакунину. Затем они долго не виделись. Участие Бакунина в революционном движении Европы, годы тюрем и ссылки сгладили былые антипатии. Уже в Лондоне позиции Огарева и Бакунина несколько сблизились.

Более, чем Герцен, склонный к практической стороне революционной работы и менее Герцена склонный к скептицизму, Николай Платонович в те годы нередко поддерживал Бакунина как в его вере в силы и возможности «Земли и Воли», так и в польском вопросе.

Последний вопрос стоил Герцену «Колокола».[370] «Много лежит на совести Мих[аила] Ал[ександровича], есть доля и на Ог[ареве] — а я больше их виноват, потому что уступал от слабости и не хотел спорить»[371] — так писал Герцен спустя три года, подчеркивая тем самым некоторую общность в позиции Огарева и Бакунина.

В конце 60-х годов, когда издательская деятельность перестала занимать все время и мысли Огарева, он с интересом и симпатией стал наблюдать за той огромной практической революционной работой, которую вел Бакунин. Михаил Александрович, со своей стороны, тепло и внимательно относясь к старому другу, пытался расшевелить его, приобщить к своему делу, отвлечь от пагубного пристрастия к вину. «Ты в кабак ходи, — писал он ему, — да только в меру. Ты не родился анахоретом, — никогда не был и никогда не будешь им, — a chassez le naturel il revient au galop.[372] Только в меру. Эх, брат, в меру, кажется, вся тайна».

В том же письме он уговаривал Николая Платоновича не предаваться унынию, не заниматься бессмысленным самоанализом, этим традиционным занятием русских интеллигентов.

«Ты… ковыряя в своей душе, находишь в себе разные гадости. Нет сомнения, что всякий без исключения, кто захочет в себе ковырять таким образом, найдет много неприличного.

Но зачем предаваться излишнему ковырянию своего прошлого, своей души? Ведь это занятие самолюбивое и совершенно бесполезное… Прошедшего не воротишь. Не каяться и не жалеть мы должны, а собрать все, что у нас осталось от наших прошедших ошибок и бед, силы, ума, уменья, здоровья, страсти и воли и сосредоточить все это для служения одной любимой и последней цели, — а наша цель с тобой революция».

Далее на вопрос Огарева, придется ли им увидеть эту революцию, Бакунин отвечает: «Этого никто из нас не отгадает. Да если и увидим, Огарев, нам с тобою не много будет личного утешения, — другие люди, новые, сильные, молодые — разумеется, не Утины, — сотрут нас с лица земли, сделав нас бесполезными. Ну, мы и отдадим им тогда книги в руки… А теперь мы еще, несомненно, полезны».

Дав ряд деловых советов Огареву, Бакунин так заканчивает это любопытное письмо:

«Друг мой, мы старики, поэтому мы должны быть умны; у нас нет более юношеского обаяния. Но зато есть ум, есть опыт, есть знание людей. Все это мы должны употребить на служение делу».[373]

Призывая к служению делу Огарева, Бакунин не переставал служить ему сам. Его благодушное настроение в первое время жизни в Локарно не означало того, что он действительно «отдыхает». Подобное понятие в буквальном смысле слова еще не было знакомо ему. Удалившись от женевской суеты, он перенес всю тяжесть своей деятельности на руководство движением посредством писем. «Вчера я сосчитал число моих корреспондентов, — пишет он 23 ноября 1869 года, — и насчитал их 44, из которых девятнадцати я пишу по крайней мере раз, а иногда два и три раза в неделю, шестерым непременно два раза в месяц, а остальным — не менее раза в два месяца».[374] Так всякий день ему приходилось писать 3–4 письма. А если учесть, что коротких писем писать он просто не умел и что нередко его послания достигали размеров одного-двух, а иногда и пяти печатных листов, то можно представить себе его нагрузку.

Но, конечно, перепиской дело не исчерпывалось. То и дело в Локарно являлись его товарищи по «Альянсу» из Италии, Франции, Швейцарии, Испании. Бакунин их наставлял, направлял, руководил. Главное же его время в конце 1869 — начале 1870 года было отдано переводу «Капитала». «Перевод страшно трудный. Сначала я не мог перевести более трех страниц в утро, теперь дошел до пяти, надеюсь скоро дойти до десяти», — сообщал он Огареву.

В декабре он просил Жуковского поговорить с его женой Адой о переписке уже переведенных им десяти листов.

Эта женщина, по словам его, была «чрезвычайно умна, благородна до донкихотства, молчалива и верна как гроб». К тому же достоинства ее увеличивались тем, что она одна осталась свободной «от утинского обаяния, которому гаремно (в нравственном смысле этого слова) поддались все другие бабы».

На письмо Бакунина Жуковский не ответил, и Бакунин принялся переписывать перевод сам. Однако работе этой не суждено было завершиться. Иные дела захватили Михаила Александровича, вопрос же о несостоявшемся переводе возник снова несколько позднее, но уже при совсем других обстоятельствах.

ГЛАВА VIII

БАКУНИН И НЕЧАЕВ

Бакунин тяготит массой, юной страстью, бестолковой мудростью. Нечаев, как абсент, крепко бьет в голову.

А. Герцен

Нечаевщина… слово страшное, неприятное, вызывающее омерзение. Ложь, мистификация, провокация, предательство, убийства, совершенные во имя великой цели, или иезуитизм, поставленный на службу революции, — все это нечаевщина. Как могло возникнуть такое в русской революционной среде и как Бакунин, такой, каким мы уже знаем его, мог оказаться причастным к ней?

Вопрос этот вот уже сто лет волнует писателей, историков, социологов. Историки исследуют факты, писатели пытаются заглянуть в душу революционного подполья, за протоколами допросов, судебными отчетами, исследованиями ученых увидеть духовный мир, психологию действующих лиц реальной исторической трагедии.

Роман Достоевского «Бесы» посвящен нечаевщине. При всей тенденциозности писателя, при всей гротескности изображения именно ему удалось глубже всех проникнуть в мятущуюся душу человека, взявшегося освобождать других, прежде чем стать внутренне свободным самому. Петр Верховенский связан всем: и своим представлением о том, что все позволено, и своим полным неуважением ко всему живому, и своей верой в необходимость создания этакого идола, предводителя Ивана-царевича, за которым пойдет, не может не пойти народ, ибо без «деспотизма еще не было ни свободы, ни равенства».[375]

Прототип Петра Верховенского — Сергей Нечаев. Но прототип не портрет. «Лицо моего Нечаева, конечно, не похоже на лицо настоящего Нечаева», — напишет Достоевский в своем дневнике. Да и не эту задачу ставил он себе. Просто почудилась ему страшная опасность, о которой решил он предупредить людей.

Но обратимся к Нечаеву подлинному.

В 1868 году в студенческих кружках Петербурга стал появляться вольнослушатель Петербургского университета Сергей Геннадиевич Нечаев. Был он сыном мещанина из Иваново-Вознесенска. Юность его протекала нелегко. На жизнь зарабатывал тем, что писал вывески для ивановских купцов. 19 лет приехал в столицу, здесь, сдав экзамены на звание народного учителя, обосновался сначала в Андреевском, а затем Сергиевском народном училище. Став вольнослушателем университета, он почти не посещал лекций, да и читал в общем немного и как-то односторонне. Так, в «Колоколе», старые номера которого он доставал у товарищей, его интересовало лишь то, что он мог прочесть там о каракозовском деле.

вернуться

370

Позиция, занятая «Колоколом» во время польского восстания, вызвала резко отрицательное отношение у значительной части его читательской либеральной аудитории. Тираж издания резко упал. В 1867 году Герцен прекратил его издание на русском языке.

вернуться

371

А. И. Герцен, Соч., т. XXVIII, стр. 169.

вернуться

372

Гони природу в дверь, она войдет в окно (франц.).

вернуться

373

«Письма М. А. Бакунина…», стр. 345–347.

вернуться

374

Там же, стр. 348.

вернуться

375

Ф. М. Достоевский, Собр. соч., т. 7, «Бесы». М., 1957, стр. 437.

72
{"b":"116250","o":1}