На статью в «Реформе» реагирует и польская эмиграция. Лидер аристократической партии Адам Чарторижский приглашает Бакунина к себе. Из Лондона он получает письмо с предложением выступить на очередном митинге (29 июля 1845 г.) в память пяти казненных декабристов. Этот митинг проводят поляки под лозунгом «За вашу и нашу свободу!». «Я, — пишет по этому поводу в „Исповеди“ Бакунин, — благодарил за братскую симпатию, а в Лондон не поехал, ибо не определил еще в своем уме то отношение, в котором я хоть и демократ, но все-таки русский, должен был стоять к польской эмиграции, да и западной публике вообще».[97]
Слова эти, возможно, были правдивыми. Несмотря на явные симпатии к полякам, пробужденные еще в период бесед с Лелевелем, несмотря на вполне определенные демократические позиции, он все еще не выработал своей собственной тактики в славянском вопросе. Последующие события помогли ему определить свою линию борьбы как в польском, так и во всем славянском движении.
ГЛАВА III
«ЗА НАШУ И ВАШУ СВОБОДУ»
Монах воинствующей церкви революции, он бродил по свету, проповедуя отрицание христианства, приближение страшного суда над этим феодально-буржуазным миром, проповедуя социализм всем и примирение — русским и полякам.
А. Герцен
«Я — русский и люблю мою страну, вот почему я подобно очень многим другим русским горячо желаю торжества польскому восстанию.
Угнетение Польши — позор для моей страны, а свобода Польши послужит, быть может, началом нашего освобождения» (т. III, стр. 257). Этими словами Бакунин впервые публично высказал свою ориентацию в польском вопросе.
Статья, написанная 6 февраля 1846 года в виде письма в редакцию газеты «Конституционалист», была откликом на преследование монахинь-униаток в Литве и Белоруссии, о котором много писала в те дни парижская пресса.
Польская эмиграция с большим интересом отнеслась к этому выступлению Бакунина. Однако когда он через несколько дней отправился к деятелям Польской Централизации с тем, чтобы предложить им «совокупное действие на Русских, обретавшихся в Царстве Польском, в Литве и в Подолии», то получил отказ. Проникнутые крайним национализмом, да и не привыкшие к сочувствию, а тем более к поддержке со стороны русских, лидеры Польского демократического общества недоверчиво встретили эту попытку к сближению и союзу.
Для Бакунина наступило нелегкое время. Отсутствие живой деятельности, неопределенность собственного положения тяготили его. И хотя в письме от 5 августа 1847 года к Луизе Фохт он писал, что «всецело бросился в польско-русское движение», это были только слова.
Движения такого летом 1846 года еще не было, да и позиция поляков была осторожной.
Другого конкретного дела он не видел. Ему было 33 года, а он все еще не пришел к чему-либо положительному, все еще «состоял в поисках жизни и истины».
«От конца лета 1846 года до ноября 1847 года я… — писал он, — оставался в полном бездействии, занимаясь по-старому науками, следуя с трепетным вниманием за возраставшим движением Европы и горя нетерпением принять в нем деятельное участие, но не предпринимая еще ничего положительного».
«Я… жил в бедности, в болезненной борьбе с обстоятельствами и со своими внутренними, никогда не удовлетворенными потребностями жизни и действия… Мне так бывало иногда тяжело, что не раз останавливался я вечером на мосту, по которому обыкновенно возвращался домой, спрашивая себя, не лучше ли я сделаю, если брошусь в Сену и потоплю в ней безрадостное и бесполезное существование».[98] Эти слова Бакунина отражают, очевидно, то настроение, которое лишь иногда овладевало им.
Бедность и борьба с обстоятельствами никогда, как известно, не угнетали его. Отсутствие средств к существованию уже несколько лет стало для него нормой жизни. Его крайне скромные потребности в эти парижские годы помогал обеспечивать А. Рейхель, зарабатывавший сам одними уроками музыки. Однако, как всегда, теми небольшими деньгами, которые время от времени появлялись, Бакунин готов был поделиться с друзьями.
Так, А. Панаева рассказывает о том, как в 1847 году он «спас от голода» одно русское семейство, оказавшееся в Париже без денег. Сам он, писал Фохт, послал Августу Беккеру 50 франков, так как тот находился «в очень тяжелом положении», и сожалел, что не мог послать более.
Итак, отсутствие денег не было причиной его тоски в это время. Не было у него и политического пессимизма. Напротив, европейские дела внушали ему скорее надежды на близкую революцию. Он писал, что «во всем и во всех чувствуются все более определенные очертания брожения. Высшее общество и официальный мир в большой тревоге. …Говорят о скором и серьезном восстании народа» (т. III, стр. 265).
«Рейхель женился, — сообщал он в том же письме к Гервегам, — я же жду своей, или, если хотите, нашей суженой революции».
В своем ожидании Бакунин оказался значительно дальновидней Герцена, который, приехав в Париж и пробыв там несколько месяцев, не заметил ветра революции, не понял, что Франция стоит накануне великих событий.
Так или иначе, но ни положение политическое, ни дела личные не могли вызвать того отчаяния, о котором писал Бакунин в «Исповеди». Источник этих временных настроений был один — отсутствие живой, конкретной революционной деятельности.
Круг старых русских друзей, собравшихся летом 1847 года в Париже, помог Бакунину избавиться от чувства одиночества.
Герцен приехал в Париж в марте 1847 года. Вырвавшись, наконец, из-под самодержавного гнета, восторженный и счастливый, он в первый же день отправился на улицы «бродить зря… искать Бакунина, Сазонова… Вот rue St. Honori, Елисейские Поля — все эти имена, сроднившиеся с давних лет… да вот и сам Бакунин». Шел он с тремя знакомыми и, точно в Москве, проповедовал им что-то, беспрестанно останавливаясь, махая сигареткой. «На этот раз, — продолжает Герцен, — проповедь осталась без заключения: я ее прервал и пошел вместе с нимя удивлять Сазонова моим приездом».[99]
Вскоре (в июле 1847 г.) в Париж из Зальцбруна приехали Белинский, лечившийся там, и Анненков. На Avenue Marigny, где жил Герцен, снова, как и в Москве, собрался старый круг друзей. Здесь были Тургенев, Сазонов, Анненков, Белинский, Бакунин. Но отношения, так же как и взгляды этих людей, сильно изменились. Слишком разно сложились их судьбы за последние годы. Прожив уже несколько лет на Западе, войдя в круг политических интересов и стремлений лидеров европейской демократии, Бакунин был настроен значительно радикальней Герцена. Его интересовали конкретные сведения о движении в России, о собственных планах и надеждах Герцена. Бакунин и Сазонов, вспоминал Герцен, были поражены и недовольны, что новости, «мной привезенные, больше относились к литературному и университетскому миру, чем к политическим сферам. Они ждали рассказов о партиях, обществах, о министерских кризисах (при Николае!), об оппозициях (1847 г.), а я им говорил о кафедрах, о публичных лекциях Грановского, о статьях Белинского, о настроении студентов и даже семинаристов. Они слишком разобщились с русской жизнью и слишком вошли в интересы „всемирной“ революции и французских вопросов, чтобы понимать, что у нас появление „Мертвых душ“ было важнее назначения двух Паскевичей фельдмаршалами и двух Филаретов митрополитами. Без правильных сообщений, без русских книг и журналов они относились к России как-то теоретически и по памяти, придающей искусственное освещение всякой дали».[100]
Герцен был прав. Бакунин действительно отошел от российской действительности, да и, по существу, раньше знал ее недостаточно. Однако главные его стремления были обращены именно к русской жизни, к возможным путям освобождения и развития России. Друзья много спорили по этим вопросам, сравнивали жизнь Франции и России, говорили о буржуазии и ее роли в общественном развитии.