Особое беспокойство этого учреждения вызвали контакты Бакунина и Кельсиева с деятелями старообрядческой церкви. «Главные происки заграничной пропаганды направлены были на возмущение раскольников»,[216] — пишет автор обозрения, преувеличивая место и значение этих «происков». Главного места они не занимали, но известную роль в деятельности Лондонского центра играли. Протест старообрядцев против официальной церкви, преследование их правительством делали эту довольно многочисленную категорию русского крестьянства в глазах русских революционеров оппозиционной самодержавию силой, на которую они рассчитывали опереться.
В редакции «Колокола» связи с раскольниками приобрели конкретный характер после того, как вопросом этим активно занялся Кельсиев.
Василий Иванович Кельсиев представлял собой тип человека, понимавшего всю горечь российской действительности, ненавидевшего все неправды существующего строя, но от постоянной и всеобъемлющей критики действительности не приобретшего никакого собственного нравственного капитала. Именно отсутствие нравственных устоев и привело его впоследствии к ренегатству.[217]
В Лондоне Кельсиев появился в 1859 году, остановившись по пути на Алеутские острова, где он должен был служить помощником бухгалтера в Русско-Американской компании. Он задержался здесь, а потом и совсем решил остаться, несмотря на то, что Герцен всячески отговаривал его от этого шага. Взявшись помогать Герцену в редакции и приводя в порядок многочисленные документы о преследовании раскольников, без движения лежащие в делах «Колокола», Кельсиев увлекся ими. В итоге ему удалось подготовить и опубликовать четыре выпуска «Сборника правительственных сведений о раскольниках». Но этого ему было мало. Он стремился установить связи с русскими старообрядческими колониями в Турции и Молдавии и, наконец, со старообрядческими организациями в самой России, для чего нелегально и ездил туда весной 1862 года.
Познакомившись с деятельностью этого «специалиста по расколу», Бакунин немедленно принял в ней участие. Однако как по идее, так и по практическим акциям союз этот не мог иметь места.
Визит в Лондон старообрядческого епископа Пафнутия наглядно продемонстрировал всю несоединимость революционеров с деятелями раскола. Поведение же в этом эпизоде Бакунина лишь подчеркнуло комическую сторону этих переговоров. «Бакунин явился посмотреть лондонского старообрядца, — пишет Кельсиев, — которого я, признаться, прятал, чтобы избежать разгласки… Помню, что он поднялся ко мне в кабинет, распевая во все горло какой-то тропарь».[218]
А вот как описывает эту встречу автор статьи о расколе Н. И. Субботин: «Вечером 5 января 1862 г. в крещенский сочельник Пафнутий сидел одиноко в своей квартире. Вдруг он слышит, что кто-то, распевая густым басом „Во Иордане крещающуся тебе, Господи“, тяжелыми шагами поднимается по лестнице, дверь распахнулась, и какой-то незнакомец, сопровождаемый Кельсиевым, с хохотом вошел в комнату…»[219] Весь тон, принятый Бакуниным в разговоре, его бесцеремонность и вместе с тем неуклюжие попытки продемонстрировать свое сочувствие религиозным идеям Пафнутия произвели весьма неприятное впечатление на деликатного и сдержанного старца. Знакомство их было смягчено лишь одним обстоятельством: у них оказался общий знакомый — Алимпий Милорадов — коллега Бакунина по Пражскому съезду. По словам Субботина, Бакунин прочел Пафнутию письмо, в котором он писал Милорадову: «Отец Алимпий, помнишь ли Прагу? Что же ты дремлешь? Пора за дело!»
Неудачным оказался как визит Пафнутия в Лондон, так и посещение Герцена другим деятелем раскола, казаком-старовером из Турции — Осипом Гончаром.
Но все эти попытки контактов были далеко не главным в пропаганде, которую вели Герцен и Огарев. В главном же, в самом направлении и характере деятельности редакторов «Колокола», Бакунин с первых же недель вступил в противоречие с Герценом и Огаревым. Уже первая статья Бакунина «Русским, польским и всем славянским друзьям» не понравилась Герцену. Весь тон ее — тон 1848 года — не соответствовал ни новым обстоятельствам, ни характеру «Колокола». Очевидно, поэтому и не появилась вторая часть этой статьи. Бакунину, писал Герцен, «мало было пропаганды, надобно было устроить центры, комитеты; мало было близких и дальних людей, надобны были „посвященные и полупосвященные братья“, организация в крае — славянская организация, польская организация. Бакунин находил нас умеренными, не умеющими пользоваться тогдашним положением, недостаточно любящими решительные средства».[220]
К весне 1862 года отношения обострились настолько, что встал вопрос о возможности дальнейшей совместной работы.
«Вы создали силу, — писал Бакунин друзьям. — Создать другую такую силу не легко, у меня нет герценовского таланта — принимая слово „талант“ в обширном, не только литературном смысле. Но во мне все-таки есть сила полезная и благородная, которую вы, пожалуй, не признаете, но которую я знаю. Обречь ее на бездействие я не хочу, да и не имею права. Когда я приду к убеждению, что в соединении с вами для нее нет выражения, ни дела, тогда я, разумеется, от вас отделюсь и по средствам и по умению буду действовать особенно… Быть третьим в вашем союзе — единственное условие, при котором наше соединение возможно, в противном случае мы будем союзниками и, пожалуй, приятелями, но вполне независимыми и неответственными друг за друга».[221] В ответ на это Герцен и Огарев предложили Бакунину «Дружеское и союзное возле».
«Сердце мое удовлетворено, — отвечал Бакунин, — спасибо вам за то, что вы приняли письмо мое так серьезно и не искали в нем выражений раздраженного самолюбия, — для себя лично я ничего большего не желаю…»[222]
Но и «союзное возле», предложенное Герценом, и удовлетворение, высказанное Бакуниным, далеко не исчерпывали и не могли исчерпать разногласий между ними. Слишком разные были эти люди, слишком по-разному подходили они к главному делу их жизни — освободительной борьбе. Общим было дело, общими были и отдаленные конечные цели, но пути… Сколько личных судеб революционеров, сколько политических течений и партий разошлись на вопросе о путях, средствах и методах борьбы.
Глубоко искренний, конкретный, общечеловеческий гуманизм, органически присущий Герцену, делал его противником всех проявлений авантюризма в теории и тактике революционной борьбы. К 60-м годам он в значительной мере оставил позади различные социальные иллюзии, трезво и скептически смотрел на современный мир: Он знал, что наибольшую силу в этом мире имело слово, и потому вел свою пропаганду. Но строгая последовательность — это вид мужества, доступный не всем. Да и обстоятельства иной раз складываются так, что простая честность требует непоследовательности. И тогда человек, бессильный перед ходом событий, поступает так, как требует его совесть.
В событиях конца 1862 и 1863 годов Бакунин стал для Герцена как бы частью обстоятельств, частью той действительности, которая иной раз заставляла идти вопреки трезвому анализу и разуму. Глубокие, принципиальные разногласия старых друзей не были делом личным. Они отражали две основные линии русского освободительного движения. С одной стороны, была бунтарская революционность, с другой — вдумчивая и серьезная подготовка сил, пропаганда, просвещение. Личная же приязнь и личная дружба между ними уживались почти всегда рядом с теоретическими расхождениями. «Ты должен знать, Герцен, что уважению моему к тебе нет меры и что я искренно люблю тебя. Прибавлю еще, что без заднего чувства, но с полной радостью, я ставлю тебя во всех отношениях гораздо выше себя, по способностям и знанию и что для меня твое мнение во зсяком деле очень важно». Но после этого признания следовал упрек, говорящий о том, что Бакунин, в сущности, не понимал значения дела Герцена: «Я в самом деле иногда упрекаю тебя в том, что для тебя литературное дело чуть ли не важнее практического и литератор милее простых деятелей».[223] Впрочем, возможно, здесь Бакунин несколько утрировал. Он в общем-то знал, что своим «литературным делом» Герцен создал огромную силу. «Теперь весь вопрос в том, что ты из нее сделаешь? — обращался он к Герцену. — Россия требует теперь практического руководства и практической цели. Дает его „Колокол“ или нет? Если нет, то через год, может быть, и через полгода он потеряет и смысл и влияние, и вся сила, созданная тобой, рушится перед первым смелым, самонадеянным мальчиком, который за неспособность думать, как ты, будет сметь лучше, чем ты. Подымай знамя на дело, Герцен, подымай его со всей свойственной тебе осторожностью, со всем возможным благоразумием, тактом, но подымай его смело. А мы пойдем за тобой и дружно будем работать с тобой».[224] «Делом», о котором писал Бакунин, было восстание. Но и теперь, в 1862 году, Герцен мог бы повторить то же, что писал в 1859 году: «К топору, к этому ultima ratio притесненных, мы звать не будем до тех пор, пока останется хоть одна разумная надежда на развязку без топора».