По словам самого Бакунина, месяц, проведенный им в революционном Париже, был временем «духовного пьянства».
«Я вставал в пять, в четыре часа поутру, а ложился в два; был целый день на ногах, участвовал решительно во всех собраниях, сходбищах, клубах, процессиях, прогулках, демонстрациях — одним словом, втягивал в себя всеми чувствами, всеми порами упоительную революционную атмосферу. Это был пир без начала и без конца; тут я видел всех и никого не видел, потому что все терялось в одной бесчисленной толпе, — говорил со всеми и не помнил, ни что им говорил, ни что мне говорили, потому что на каждом шагу новые предметы, новые приключения, новые известия».[111]
Единственная статья, написанная им за этот месяц и опубликованная в «Реформе», была посвящена, конечно, февральской революции. Он отметил в ней, что демократическая революция еще не закончена, а только начинается, что она еще победоносно обойдет всю Европу. Разрушится «чудовищная» Австрийская империя, итальянцы и немцы провозгласят свои республики; польские республиканцы вернутся к своим очагам.
«Революционное движение прекратится только тогда, когда Европа, вся Европа, не исключая и России, превратится в федеративную демократическую республику.
Скажут: это невозможно. Но осторожнее! Это слово не сегодняшнее, а вчерашнее. В настоящее время невозможна только монархия, аристократия, неравенство, рабство.
…Эта революция, призванная спасти все народы, спасет также и Россию, я в этом убежден» (т. III, стр. 296).
Пророчество Бакунина стало, казалось, сбываться уже через два дня после опубликования статьи. Революция началась в Австрийской империи. Оставаться в этих условиях далее во Франции Бакунину не было смысла.
«Не в Париже и не во Франции мое призвание, мое место на русской границе. Туда стремится теперь Польская эмиграция, готовясь на войну против России; там должен быть и я для того, чтоб действовать в одно и то же время на русских и на поляков». Если бы Польша восстала и Варшава стала бы независимой, то «революционная война велась бы у самой русской границы, потому что полная горючего материала Россия ждет только воспламеняющей искры»[112] — таков был ход его рассуждений.
Но как содействовать восстанию Польши и освобождению России? Ни друзей, разделявших его весьма неопределенные планы и готовых следовать за ним, ни какой-либо организации, ни денег у Бакунина не было. Но это обстоятельство ничуть не смущало его. За деньгами он решил обратиться непосредственно к Временному правительству Франции. Свое письмо он адресовал четырем его демократическим членам: Флокону, Луи Блану, Альберу и Ледрю Роллену.
«Изгнанный из Франции падшим правительством, возвратившись же в нее после февральской революции и теперь намереваясь ехать на русскую границу, в герцогство Познаньское, для того чтоб действовать вместе с польскими патриотами, я нуждаюсь в деньгах и прошу демократических членов провизорного правительства дать мне 2000 франков, не даровою помощью, на которую не имею ни желания, ни права, но в виде займа, обещая возвратить эту сумму, когда будет только возможно».[113]
Посоветовавшись с польскими эмигрантами, Флокон выдал Бакунину деньги и предложил писать ему с места действия для газеты «Реформа».
Герцен впоследствии весьма вольно изложил эпизод отъезда Бакунина из Парижа.
«Префект с баррикад, делавший „порядок из беспорядка“, Коссидьер не знал, как выжить дорогого проповедника, и придумал с Флоконом отправить его в самом деле к славянам с братской окколадой (объятьем. — Н. П.) и уверенностью, что он там себе сломит шею и мешать не будет. „Quel Homme! Quel Homme!“ („Какой человек! Какой человек!“ — Н. П.), — говорил Коссидьер о Бакунине. — В первый день революции это просто клад, а на другой день его надобно расстрелять».[114]
Ни Коссидьер, ни Флокон «не выживали» Бакунина и тем более не придумывали ему поручений к славянам. Ехал он потому, что именно там, на границе с Россией, видел свое место.
Получив у Коссидьера два паспорта, один на свое, другой на чужое имя, 31 марта 1848 года он сел в дилижанс и направился в Страсбург.
«Если бы меня кто в дилижансе спросил о цели моей поездки и я бы захотел отвечать ему, — писал он в „Исповеди“, — то между нами мог бы произойти следующий разговор:
— Зачем ты едешь?
— Еду бунтовать.
— Против кого?
— Против императора Николая.
— Каким образом?
— Еще сам хорошо не знаю.
— Куда же ты едешь теперь?
— В Познаньское герцогство.
— Зачем именно туда?
— Потому что слышал от поляков, что теперь там более жизни, более движения и что оттуда легче действовать на Царство Польское, чем из Галиции.
— Какие у тебя средства?
— 2000 франков.
— А надежды на средства?
— Никаких определенных, но авось найду.
— Есть знакомые и связи в Познаньском герцогстве?
— Исключая некоторых молодых людей, которых встречал довольно часто в Берлинском университете, я там никого не знаю.
— Есть рекомендательные письма?
— Ни одного.
— Как же ты без средств собираешься бороться с русским царем?
— Со мной революция, а в Познани надеюсь выйти из своего одиночества».[115]
По дороге он останавливался на несколько дней во Франкфурте, Кёльне, Берлине, Лейпциге, присматривался, надеялся увидеть тот революционный подъем, который так увлек его во Франции.
Но немцы сильно отличались от экспансивных французов. Ни ликующих толп с красными знаменами, ни баррикад он не встретил на улицах Франкфурта и Кёльна.
«Странная вещь! — писал он в письме к Анненкову. — Большая часть Германии в беспорядке, но без собственной революции, что не мешает немцам говорить, запивая рейнвейном, „Unsere Revolution“ („Наша революция“. — Н. П.)».
Однако за внешним спокойствием он видит силы, способные подняться на борьбу. «Что живо в Германии, — пишет он далее, — это начинающий двигаться пролетариат и крестьянское сословие; здесь будет еще революция страшная, настоящий потоп варваров; потоп этот смоет с лица земли развалины старого мира, и тогда доброму, говорливому Bürger'y (бюргеру. — Н. П.) будет плоха, очень плохо» (т. III, стр. 298).
В Берлине Бакунин не хотел задерживаться долее двух дней, а следовать дальше, в Позен — ближе к границам Польши и России. Однако планы его были неожиданно нарушены. На второй день своего пребывания в Берлине он был арестован.
В «Исповеди» он писал, что произошло это, потому что его приняли за Гервега. На самом деле все было несколько иначе.
Гервег в это время, находясь в Париже, формировал корпус из немецких рабочих-эмигрантов для революционного похода в Германию. Затея эта была авантюристической и потерпела вскоре полный крах. Полиция, зная о действиях Гервега, естественно, следила за домом его род ных в Берлине. Явившийся туда с визитом Бакунин был принят за эмиссара Гервега, тем более что ехал он из Парижа.
После допроса ему было предложено немедленно покинуть город, причем президент полиции Минутоли, запретив ему следовать в герцогство Познаньское, назвал Бреславль как город, где, по его мнению, польское патриотическое движение было незначительным и где русский агитатор не мог принести большого вреда.
Из двух паспортов, врученных Бакунину Коссидьером, один, на его собственное имя, был отобран Минутоли. К другому же, на имя Леонарда Неглинского, полицейский президент добавил еще один, «на имя Вольфа или Гофмана, не помню, — писал Бакунин потом, — желая, очевидно, чтобы я не терял привычки ездить с двумя паспортами». Обстоятельство это может показаться странным: начальник полиции вручает высылаемому фальшивый паспорт. Зачем? Оказывается, он действительно пытался помочь Бакунину скрыться, но не от своих агентов, а от агентов III отделения. Такая забота объясняется не личными симпатиями Минутоли к Бакунину, а его политическими махинациями. Минутоли принадлежал к антироссийской группировке прусских бюрократов. Выдача Бакунина России была не в его интересах, но вред, который тот мог причинить прусским властям, заставлял Минутоли преследовать русского агитатора в пределах Германии. В сопровождении полицейского Бакунин покинул Берлин и направился в Бреславль.