У Ксавье, длинного, худого, лицо — будничная маска. Разглядывая палец, запачканный в желтом, он говорит о каких-то опытах, о том, что корень скептицизма — в биологии.
— Тебе никогда — вот так, вдруг — не приходили в голову вещи совершенно посторонние тому, о чем ты думал? — спрашивает Пьер.
— Разве что совершенно посторонние рабочей гипотезе, — говорит Ксавье.
— Я как-то странно себя чувствую эти дни. Дал бы ты мне что-нибудь, какой-нибудь объективатор.
— Объективатор? — переспрашивает Ксавье. — Такого еще не выдумали, старик.
— Слишком я сосредоточился на себе, — говорит Пьер. — Просто идиотизм.
— А Мишель — не объективирует?
— В том-то и дело, что вчера...
Он слышит собственный голос, видит Ксавье, который на него смотрит, видит отражение Ксавье в зеркале, его острый кадык, видит себя самого, что-то говорящего Ксавье (но почему, откуда я так знаю этот стеклянный шарик на перилах?), и время от времени замечает, как Ксавье кивает головой — жест профессиональный, но такой нелепый, когда ты не в кабинете на приеме, а на враче нет марлевой маски, которая делает его частью иного мира и наделяет его иной, не-от-мира-сего властью.
— Энгиен, — повторяет Ксавье. — Чепуха, не волнуйся, я сам вечно путаю Ле Мэн с Ментоной. Скорее всего виновата какая-нибудь учительница — оттуда, из далекого детства.
Im wunderschönen Monat Mai — всплывает в памяти у Пьера, легкомысленное.
— Если будешь плохо спать, позвони — я что-нибудь выпишу, — говорит Ксавье. — В любом случае: две недели в раю, и все как рукой снимет, уверен. Достаточно уснуть на одной подушке, и в мыслях уже никакой путаницы; впрочем, иногда и никаких мыслей, а это и есть покой.
А может быть, работай он больше, уставай он больше, вздумай расписать свою комнату или проделывай он путь до факультета пешком, а не на автобусе... Работай он больше, чтобы зарабатывать те семьдесят тысяч франков, которые присылают ему родители... Облокотясь на перила Пон-Неф, он смотрит на проплывающие баржи и чувствует, как летнее солнце пригревает затылок и плечи. Несколько девчонок возятся, смеясь; копыта цокают о мостовую, рыжий велосипедист протяжно свистит, проезжая мимо девчонок, раздается взрыв смеха — и словно палые листья, взметнувшись, хищной черной стаей впиваются ему в лицо.
Пьер протирает глаза, медленно выпрямляется. Это была не словесная игра и не галлюцинация; скорее всего и то и другое, образ, распавшийся на слова, усыпавшие землю, как те палые листья, которые, взметнувшись, впились ему в лицо. Правая рука его, лежащая на парапете, дрожит. Пьер сжимает пальцы в кулак, стараясь побороть дрожь. Ксавье уже далеко, да и есть ли смысл догонять его, чтобы пополнить коллекцию анекдотических советов. «Опавшие листья? — скажет Ксавье. — Но на Пон-Неф нет опавших листьев». Будто он сам не знает, что на Пон-Неф нет опавших листьев, что опавшие листья — из Энгиена.
Теперь я буду думать о тебе, любимая, всю ночь только о тебе. Я буду думать только о тебе, это единственный способ снова ощутить себя и тебя — как дерево — где-то в самой сердцевине моего существа, понемногу отделяясь от ствола, который меня поддерживает и направляет, распуститься вокруг тебя, бережно и осторожно ощупывая воздух каждым листком (мы оба зеленеем — ты и я, полный жизнетворных соков ствол и зеленые листья), не отдаляясь от тебя, не позволяя ничему постороннему встать между нами, отвлечь меня от тебя, хоть на мгновение заставить забыть о том, что эта ночь стремится навстречу заре и что там, по ту сторону, где ты живешь и где сейчас спишь, снова будет ночь, когда мы вместе приедем и войдем в твой дом, поднимемся на крыльцо, зажжем свет, приласкаем твою собаку, будем пить кофе и долго-долго глядеть друг на друга, прежде чем я обниму тебя (и снова — как дерево — ты прорастешь во мне), и поведу к лестнице (на которой нет никакого стеклянного шарика), и мы начнем медленно подниматься, а дверь будет заперта, но в кармане у меня лежит ключ...
Пьер спрыгивает с кровати, сует голову под кран умывальника. Думать только о тебе, но как могло случиться, что мысли его превратились в темное, глухое желание, где Мишель уже не Мишель (и снова — как дерево — ты прорастешь во мне), где он не чувствует ее рядом, поднимаясь по лестнице, потому что, едва ступив на первую ступень, он увидел стеклянный шарик и потому, что он один, один поднимается по лестнице, а Мишель наверху, запертая, там, за дверью, не знающая о том, что у него есть другой ключ и что он поднимается.
Он вытирает лицо, распахивает окно, впуская свежий рассветный воздух. Пьяница дружелюбно беседует сам с собой посреди улицы, покачиваясь, будто плавая в густой жидкости. Напевая себе под нос, он прохаживается взад и вперед, словно исполняя какой-то медленный, переменный танец, а туман трогает дымчатой когтистой лапой камни мостовой, запертые подъезды. Als alle Knospen sprangen — очертания слов возникают на пересохших губах Пьера, слипаются с доносящимся снизу бессвязным пением, которое никак не вяжется с мелодией, как, впрочем, и сами слова не вяжутся ни с чем вокруг, а, придя ниоткуда, на мгновенье слипаются с жизнью, после чего остается лишь чувство досадной тревоги, ткань рвения — и узкие лоскутья цепляются, опутывают ствол двустволки, вплетаются в ковер палой листвы, кружатся вокруг пьяницы, который, мерно кланяясь, танцует нечто вроде паваны[11], церемонные и угловатые фигуры которой напоминают невнятную, сбивчивую, запинающуюся речь.
Мотоцикл, урча, катит по улице Алезиа. Пьер чувствует, как Мишель прижимается к нему, когда они обгоняют автобус или поворачивают. Всякий раз, как их останавливает красный свет, он откидывает голову, ждет, что она потреплет его по волосам, поцелует.
— Мне уже не страшно, — говорит Мишель. — Ты отлично водишь. Теперь нам направо.
Маленький домик, затерянный среди десятков таких же, как он, стоит на холме, за Кламаром. «Маленький загородный домик», — думает Пьер, и эти слова звучат надежным прибежищем, навевают мысли о том, что все будет спокойно, тихо, о том, что, наверное, есть сад с плетеными стульями, а может быть, и светляки по ночам.
— У вас в саду есть светляки?
— Вряд ли, — отвечает Мишель. — И чего ты только не выдумаешь.
Говорить трудно, дорога приковывает внимание, а Пьер устал — поспать удалось разве что несколько часов, под утро. Надо не забыть принять таблетки, которые дал Ксавье, но, естественно, он забудет, да и не понадобятся они. Он откидывает голову и ворчит — Мишель запаздывает с поцелуем. Мишель смеется и ерошит его волосы. Зеленый свет. «Брось свои глупости», — сказал Ксавье, явно растерянный. Все должно пройти, две таблетки перед сном, запить водой.
— Мишель, ты хорошо спишь?
— Отлично, — говорит Мишель. — Правда, иногда снятся кошмары, как всем.
Конечно, как всем, вот только, проснувшись, она знает, что сон — позади, он не смешивается с уличным шумом, не проступает в лицах друзей, не прокрадывается в самые невинные занятия (но Ксавье сказал: две таблетки — и порядок), и она спит, уткнувшись в подушки, слегка поджав ноги, еле слышно дыша — и такой он увидит ее совсем скоро, услышит ее дыхание, прижмется к ее сонному телу, обнаженному, беззащитному, когда он сожмет в руке ее волосы, желтый свет, красный, стоп.
Он тормозит так яростно, что Мишель вскрикивает, а потом надолго затихает, словно ей стыдно, что она испугалась. Поставив одну ногу на асфальт, Пьер оборачивается и улыбается чему-то, что не похоже на Мишель и тут же тает в воздухе, продолжая улыбаться. Он знает, что сейчас зажжется зеленый; за мотоциклом — грузовик и легковушка, и кто-то уже несколько раз нетерпеливо гудел.
— Что с тобой? — спрашивает Мишель.
«Идиот!» — кричит, обгоняя, водитель легковушки, пока Пьер медленно трогается с места. Итак, мы говорили о том, что скоро он увидит ее без прикрас, обнаженной и беззащитной. Дошли до того момента, когда она лежала перед нами, спящая, обнаженная и беззащитная, и не было никаких причин предполагать, хотя бы на мгновение, что надо будет... Да, я слышу; сначала налево, потом опять налево. Вон там? Та черепичная крыша? Сосны, как красиво, у тебя очень красивый дом, сад с соснами, и папа с мамой уехали на ферму, просто невероятно, Мишель, нет, это просто невероятно.