Я мог убедиться, впрочем, как ничтожна была роль Распутина в жизни Алексея Николаевича. Доктор Деревенко несколько раз рассказывал мне забавные рассуждения Цесаревича насчет Распутина. Личность его занимала его детское воображение и возбуждала его любопытство, но влияния на него Распутин не имел никакого.
После выступления Тютчевой Распутин никогда не поднимался в комнаты Великих Княжен и заходил к Алексею Николаевичу лишь в очень редких случаях.
Очевидно боялись моей встречи с ним, потому что комнаты, которые я занимал во дворце, были смежны с помещением Цесаревича. От приставленных к нему служащих я требовал отчета обо всех мелочах, касавшихся жизни Цесаревича, и таким образом эти встречи не могли состояться без моего ведома.[20]
Дети видали Распутина у своих родителей, но его посещения дворца были уже очень редки. Проходили часто недели, а иногда и месяц без того, чтобы его позвали. Все больше и больше входило в привычку приглашать его к г-же Вырубовой, жившей в маленьком домике совсем близко от Александровского дворца.
Государь и Наследник туда почти никогда не ходили, и даже там встречи происходили всегда с довольно большими промежутками.
Как я уже выше сказал, г-жа Вырубова служила посредницей между Императрицей и Распутиным; она передавала старцу письма и приносила во дворец ответы, всего чаще устные.
Отношения между Ее Величеством и Вырубовой были очень близки, можно сказать, что не проходило дня, когда она не побывала бы у Императрицы. Эта дружба восходила к давним годам. Г-жа Вырубова вышла замуж очень молодой. Ее муж, человек порочный, закоренелый пьяница, сумел с самого начала вызвать в ней лишь глубокое отвращение.[21] Они разошлись, и г-жа Вырубова старалась найти примирение и утешение в религии. Несчастие сблизило ее с Императрицей, которая сама испытала страдания, и которую всегда притягивало чужое горе; она любила утешать других, ею овладела жалость к молодой женщине, на долю которой выпало такое тяжелое испытание; она приблизила ее и привязала ее к себе на всю жизнь той добротой, которую она ей выказала.
Сентиментальная и склонная от природы к мистицизму, г-жа Вырубова воспылала к Императрице беспредельной преданностью, которая была опасна благодаря своей пламенности, лишавшей ее ясного сознания действительности. Императрица в свою очередь все более и более поддавалась этой столь страстной и искренней преданости. Будучи цельной по природе в своих привязанностях, она не допускала, чтобы ей можно было принадлежать не целиком. Она дарила своей дружбой лишь тех, в господстве над кем была уверена. На ее доверие надо было отвечать, отдавая ей всю душу. Она не понимала, как неосторожно было поощрять выражения такой фанатичной преданности.
Г-жа Вырубова сохранила склад души ребенка; ее неудачные опыты жизни чрезмерно повысили ее чувствительность, не сделав ее суждения более зрелыми. Лишенная ума и способности разбираться в людях и обстоятельствах, она поддавалась своим импульсам; ее суждения о людях и событиях были не продуманны, но в той же мере не допускали возражений. Одного впечатления было достаточно, чтобы у нее составилось убеждение — ограниченное и детское; она тотчас распределяла людей по произведенному ими впечатлению на «добрых» и «дурных», иными словами на «друзей» и «врагов».
Не руководясь никаким личным расчетом, но из искреннего чувства к Царской семье, и искреннего желания прийти ей на помощь, г-жа Вырубова старалась осведомлять Императрицу, располагать ее в пользу тех, к кому она имела предпочтение, или против тех, кто вызывал ее предубеждение, и через Императрицу влиять на решения Двора.[22] На самом деле она была столь же послушным, сколь бессознательным и вредным орудием в руках кучки беззастенчивых людей, которые пользовались ею для своих происков. Она не в состоянии была иметь ни собственной политики, ни продуманных видов, неспособна была даже разгадать игру тех, которые ею пользовались. Будучи безвольна, она всецело отдалась влиянию Распутина и стала самой твердой опорой его при Дворе.
Мне не приходилось видеть старца с тех пор, что я жил во дворце, но однажды, собираясь выходить, я встретился с ним в передней. Я успел рассмотреть его, пока он снимал свою шубу. Это был человек высокого роста, с изможденным лицом, с очень острым взглядом серо-синих глаз из-под всклокоченных бровей. У него были длинные волосы и большая мужицкая борода; на нем в этот день была голубая шелковая рубашка, стянутая у пояса, широкие шаровары и высокие сапоги.
Эта встреча, которая больше никогда не повторялась, оставила во мне неприятное впечатление, которое невозможно определить; в те несколько мгновений, когда наши взгляды встретились, у меня было ясное сознание, что я нахожусь в присутствии зловредного и смущающего душу существа.
Тем временем проходили месяцы, и я с радостью убеждался, что мой ученик делает успехи. Он привязался ко мне, старался заслужить доверие, которое я ему выказывал. Мне приходилось еще много бороться с его леностью, но сознание, что та доля свободы, которою он пользовался, зависела всецело от того, как он ею будет располагать, подстрекало его энергию и укрепляло его волю. К счастью, зима прошла благополучно. После Ливадии не было больше тяжелых приступов болезни.
Я отлично знал, что это только передышка, но видел в Алексее Николаевиче серьезное старанье сдерживать свою порывистую и живую натуру, которая так часто, увы, была причиной несчастных случаев, и я себя спрашивал, не найду ли я в этой болезни, столь опасной в других отношениях, союзника, который заставить мало-помалу ребенка научиться владеть собою и закалит его характер.
Все это служило мне большим успокоением, но я, однако, не делал себе никаких иллюзий насчет огромных трудностей моей задачи. Я понимал яснее, чем когда-либо, насколько условия среды мешали успеху моих стараний. Мне приходилось бороться с подобострастием прислуги и нелепым преклонением некоторых из окружающих. И я был даже очень удивлен, видя, как природная простота Алексея Николаевича устояла перед этими неумеренными восхвалениями.
Я помню, как депутация крестьян одной из центральных губерний России пришла однажды поднести подарки Наследнику Цесаревичу. Трое мужчин, из которых она состояла, по приказу, отданному шепотом боцманом Деревенко, опустились на колени перед Алексеем Николаевичем, чтобы вручить ему свои подношения. Я заметил смущение ребенка, который багрово покраснел. Как только мы остались одни, я спросил его, приятно ли ему было видеть этих людей перед собою на коленях.
— Ах нет, но Деревенко говорит, что так полагается!
— Это вздор! Государь сам не любит, чтобы перед ним становились на колени. Зачем вы позволяете Деревенко так поступать?
— Не знаю… я не смею.
Я переговорил тогда с боцманом, и ребенок был в восторге, что его освободили от того, что было для него настоящей неприятностью.
Но еще более существенными обстоятельствами были его одиночество и неблагоприятные условия, в которых протекало его воспитание. Я отдавал себе отчет в том, что это почти роковым образом должно быть так; что воспитание каждого царственного ребенка клонится к тому, чтобы сделать из него существо одностороннее, которое в конце концов оказывается далеким от жизни благодаря тому, что в своей юности он не был подчинен общему закону. Обучение, которое он получает, может быть только искусственным, тенденциозным и догматическим, оно часто принимает черты безусловности и непримиримости катехизиса. Это происходит по многим причинам: от выбора преподавателей; от того, что они ограничены в самой свободе своих выражений, им приходится считаться с условностями данной среды и с исключительным положением своего воспитанника; наконец, это связано с тем обстоятельством, что в очень ограниченное число лет они должны пройти обширную программу. Это неизбежно побуждает преподавателей прибегать к формулам; они ограничиваются недоказанными утверждениями и не думают о том, чтобы пробудить в своем ученике дух изыскания, анализа и способности сравнения, а только о том, чтобы устранять все, что могло бы породить в нем несвоевременную любознательность и наклонность познать все, что лежит вне положенных рамок.