Милейший Шан-Гирей пытается объяснить эту «мрачность» и «безнадежность» чуть ли не модным тогда байронизмом и желанием «поморочить» головы обворожительным «московским львицам». Следовательно, Шан-Гирей полностью отказывает в искренности лермонтовской, пусть не окрепшей еще, поэзии тех лет. Если здесь на минуту поверить Шан-Гирею, то придется признать, что и вся последующая поэзия Лермонтова тоже была своего рода «драпировкой». Может быть, для тех же львиц писались и «Смерть Поэта», и «Завещание», и «Герой нашего времени»?..
Бедный Шан-Гирей не понимал, что можно быть вполне сытым и в то же время негодовать по поводу того, что не все сыты, что многие нищенствуют, что можно принадлежать к господствующим слоям и в то же время ненавидеть эти слои. Может быть, говоря о «прекрасном поле», Лермонтов и «драпировался» порою. Однако главная черта его характера и поэзии – искренность. Нет, Лермонтов не лгал наедине с чистым листом бумаги. Если и встречаются затруднения при объяснении «разрыва» между его личной жизнью и поэзией, то это только потому, что мы иногда не принимаем во внимание сложной личности, какой и была личность Лермонтова.
На мой взгляд, не следует отождествлять автора с его героями, нельзя также и «целиком» отрывать автора от произведения, от духа его. Многие исследователи ищут точных биографических соответствий между «Вадимом» и другими неоконченными вещами Лермонтова. Кое-что, разумеется, находят. Каждое литературное произведение есть «дитя» данного литератора. И оно отражает определенные качества самого автора, а подчас и его биографические данные. Но не всегда. И не во всем, разумеется.
Мне кажется, что когда дело имеешь с литератором, тем более гениальным, следует отрешиться от чисто механического «отбора» добра и зла и в творчестве, и в поступках. А иначе в литературе ничего не поймешь и алгеброй не проверишь глубин поэзии. Сложность заключается в том, что литератор – человек с усложненной психикой. Вряд ли я могу претендовать на оригинальность, высказывая эту истину. Во всяком случае, человеческий духовный механизм необыкновенно сложен, а литература есть результат его наивысшей деятельности. Ибо создается она в моменты особенного подъема, особенной активности.
Шан-Гирей, а за ним все исследователи отмечают, что Лермонтов был влюблен в Вареньку Лопухину. Да, любил. По словам того же Шан-Гирея, Варенька Лопухина была молоденькая, умная, в полном смысле слова, восхитительная. Лермонтов посвятил ей несколько стихотворений, дружил с нею и с ее братом и сестрою. Была ли это любовь Данте к Беатриче? Не думаю. Хотя всю жизнь Лермонтов вспоминал Вареньку с глубоким почтением. Его стихи студенческих лет, посвященные мнимо или действительно обожаемым девицам, весьма ординарны, и чувства в них скорее названы, нежели раскрыты. Впрочем, качество восполнялось здесь количеством: Лермонтов писал очень много. В этом можно убедиться, перелистав его юношеские стихи и поэмы. Давайте вспомним: к 1831 году Лермонтов уже имел собственные поэмы: «Кавказский пленник», «Черкесы», «Корсар», «Джулио», «Литвинка», «Ангел Смерти». Вскоре им были написаны «Аул Бастунджи», «Измаил-Бей», «Каллы». Делалась большая работа. Рука привыкла к стихам. Оттачивалась техника стиха. Надо отдать должное молодому Лермонтову: он не обольщался, отлично понимая, что он всего лишь на подступах к чему-то большому, возможно, великому. Он чувствовал в своей душе те самые подземные толчки, которые свидетельствуют об огромных подспудных силах, до поры до времени но проявляющих себя. «Нет, я не Байрон, я другой…» По-моему, сказано предельно ясно.
Как бы мало ни давали профессорские лекции, скажем, того же Победоносцева, студенты все-таки находили пищу и для души, и для размышлений. Почти каждый, кто вспоминает Лермонтова тех лет, указывает на то, что будущий поэт много читал. Пустопорожность некоторых лекций восполнялась чтением умных книг «из собственной библиотеки». Рассказывают о различных столкновениях профессоров со студентами. Если лекция малоинтересна или просто нудная – студенты читают «посторонние» книги или устраивают профессору обструкцию. Рассказывают о резких столкновениях с профессурой студентов Белинского, Герцена и других. Известна так называемая «маловская история». Костенецкий называет Малова «олицетворением глупости и ничтожества». Герцен писал: «Малов был глупый, грубый и необразованный профессор… Студенты презирали его, смеялись над ним… Студенты решились прогнать его из аудитории».
Словом, этот замысел был приведен в исполнение: Малова прогнали из аудитории. И не просто, а, что называется, с музыкой. Музыка, разумеется, была шумовая.
Инцидент этот сильно смахивал на демонстрацию. А всякая демонстрация вызывала негодование дворцовых кругов, у которых живы были воспоминания о событиях декабря 1825 года. Руководителям университета, говорят, удалось представить «маловское дело» обыкновенной студенческой шалостью и недисциплинированностью. Что называется, замяли его.
А Лермонтову все-таки пришлось уйти из университета и навсегда распроститься с Молчановкой…
На перепутье
Да, Михаил Лермонтов покинул Московский университет. Что же он уносил с собою? Очень хорошо на этот вопрос ответил Герцен. Мне кажется, стоит в этом месте привести его слова. Они скажут больше, чем специальное исследование. «Учились ли мы… чему-нибудь? Могли ли научиться? Полагаю, что «да». Преподавание было скудное… Университет, впрочем, не должен оканчивать научное воспитание… его дело – возбудить вопросы, научить спрашивать. Именно это-то и делали такие профессора, как М. Г. Павлов, а с другой стороны, и такие, как Каченовский. Но больше лекций и профессоров развивала студентов аудитория юным столкновением, обменом мыслей, чтений». «…Московский университет свое дело делал: профессора, способствовавшие своими лекциями развитию Лермонтова, Белинского, И. Тургенева, Каверина, Пирогова, могут спокойно играть в бостон и еще спокойнее лежать в земле».
Я хочу несколько дополнить слова Герцена применительно к Лермонтову. Кроме горячих споров со студентами и академического обмена мыслями Лермонтов носил с собою и театральные впечатления, что очень, на мой взгляд, важно. По всем данным, Лермонтов часто бывал в театрах. А главное – книги. Своей тете в Апалиху он писал: «Вы говорили, что наши актеры (московские) хуже петербургских. Как жалко, что вы не видали здесь Игрока, трагедию Разбойники. Вы бы иначе думали». Это писалось в 1829 году. Но с большим основанием подобные же слова можно отнести и к 30-му и 31-му годам. Своей тете он пишет: «Вступаюсь за честь Шекспира. Если он велик, то это в „Гамлете“, если он истинно Шекспир, этот гений необъемлемый, проникающий в сердце человека, в законы судьбы, оригинальный, т. е. неподражаемый Шекспир – то это в „Гамлете“. И так далее. Я советую внимательно перечесть письма Лермонтова (их около полусотни), они короткие, но, право, стоят целого исследования.
А была ли какая-либо серьезная подоплека, которая удовлетворительно объяснила бы несколько неожиданный для нас уход Лермонтова из университета?
Все указывают на столкновение с профессорами. Думаю, что это могло послужить причиной.
Петр Вистенгоф, однокурсник Лермонтова, приводит такой случай:
«Профессор Победоносцев, читавший изящную словесность, задал Лермонтову какой-то вопрос.
Лермонтов начал бойко и с уверенностью отвечать. Профессор сначала слушал его, а потом остановил и сказал:
– Я вам этого не читал; я желал бы, чтобы вы мне отвечали именно то, что я проходил. Откуда могли вы почерпнуть эти знания?
– Это правда, господин профессор, того, что я сейчас говорил, вы нам не читали и не могли передавать, потому что это слишком ново и до вас еще не дошло. Я пользуюсь источниками из своей собственной библиотеки, снабженной всем современным.
Мы все переглянулись.
Подобный ответ дан был и адъюнкт-профессору Гастову, читавшему геральдику и нумизматику.