Касательно лейбницевского плана универсального языка Ривароль придерживался того мнения, что его назначение определяется потребностями, тогда как дух языка расцветает только на родной почве, и потому она ему необходима. Здесь Ривароль тоже чужд всякого империализма. Вести себя нужно как бы путешествуя, обходя по кругу прекраснейшие национальные языки и обустраиваясь в своем собственном. Между языком и человеком, на нем говорящим, существует глубинная гармония, достижимая только на материнской почве. Великие национальные языки развиваются в направлении к языку универсальному, и в этом смысле последний идеален. На практике же универсальных языков всегда несколько: латынь — язык ученых, французский — язык дипломатов, английский — язык обиходного общения. Сегодня мы располагаем множеством повсеместно распространенных технических выражений, среди которых немало греческих заимствований. Намечается и развитие языка образов, причем, разумеется, не только в виде дорожных знаков. Существует набор знаков и символов, которые благодаря планетарным процессам — к примеру, рыночной торговле, войнам и обмену пленными, фотографии и кинематографу — приобрели космополитическое значение и сделались понятны всем. Поэзия же, напротив, расцветает только в родном языке, ибо только здесь дух языка находится у себя дома.
Симпатии, с которой конкурсное сочинение Ривароля приветствовалось во всей Европе, оно обязано отличающей его немногословной сдержанности. В качестве особого преимущества своего родного языка он превозносит «ясность», clarté, понимаемую не как математическое совершенство, а как черта его своеобразия, но в то же время и как его слабость, которая должна уравновешиваться талантом. Ясность эта есть также та вершина, с которой следует оценивать и силу, и ограниченность прозы самого Ривароля, с той оговоркой, что сила ее заключена и в самой этой ограниченности. Язык он характеризует как свет, хотя сам, как и Дидро, не относится к числу тех романских писателей, от которых остался полностью скрыт мир его иероглифики. В отличие от Мармонтеля он не отвергает style imagé,[10] a ясно подчеркивает: «Le style figuré est toujours le plus claire et le plus fort».[11] Мы видим также, что образам отдают предпочтение те умы, которые особенно высоко ценят исконность и самобытность. В этом отношении существуют два больших лагеря, распознаваемые по стилю и отделенные друг от друга более резко, чем политические. «Идея принадлежит всему миру, образ же только тебе одному», — в этом обращенном против Барреса высказывании Жюля Ренара акценты можно расставить по разному.
Между тем по Риваролевым образам видно, что их источником является именно свет. Их не омывают воды подземного мира. Они однозначны, стремятся быть точными, метят не в бровь, а в глаз. Они не поднимаются со дна потаенных колодцев, как у Гераклита. Поэтому в том, что касается глубинных слоев языка, Ривароля нельзя безоговорочно ставить в один ряд с такими его современниками-немцами, как Гердер и Гаман. Нередко афоризмы Гамана и Ривароля обращены к одним и тем же предметам. Но фраза «истины — это металлы, рождающиеся под землей», конечно же, не могла бы принадлежать Риваролю. На это у него не было плодотворной способности видеть вслепую. Слова звучат как гераклитово: «Незримая гармония важнее зримой». Тут мы находимся ближе к пророкам.
Некоторые критики упреками Ривароля за рассудочную ограниченность его образов. Но это означает сравнивать несравнимое и порицать автора за отсутствие того, что ему в принципе не свойственно — примерно как упрекать птицу в том, что у нее нет плавников. Следовало бы, напротив, подчеркнуть, что особенности стиля Ривароля оптимально соответствовали окружавшему его миру. Соразмерность силы и ее орудия относилась к излюбленным его темам, и в этом отношении можно сказать, что находившийся в его распоряжении духовный инструментарий отвечал тем силам, что были разбужены эпохой. Они лили воду на его мельницу, и на том основывалось его влияние, которое было весьма сильно, что подтверждается и его продолжительностью. Ривароля нельзя, как, скажем, Фехнера, причислить к тем незаурядным умам, которые разминулись со своим временем, не найдя в нем никакого отклика.
Чтобы дать оценку своеобразию того или иного автора, нужно мириться с некоторыми его суждениями. Принцип этот постоянно нарушается. Согласно древнему изречению, не клятва служит порукой человеку, а человек клятве — то же и с людскими суждениями. Взяв их в отрыве от личности, мы получим лишь набор мнений. Это обычное дело для эпохи, когда значение придается всему — и в то же время ничему. Но когда вес сосредоточивается в одних местах, неизменно легчают другие. Поэтому Ривароль хорошо понимал Данте, труды которого он перевел для своих соотечественников, но, скажем, не Шекспира. В примечаниях к своему «Предисловию» он пишет: для того чтобы получить представление о Шекспире, нужно смешать в персоне великого Цинны черты пастухов, торговок и неотесанных крестьян. «Оставив в стороне возвышенное и разрушив единство времени, места и действия, вы получите образцовую шекспировскую пьесу».
Это суждение человека, держащего свою дверь на замке. И это обстоятельство важнее самого суждения. «Шекспиромания», как ее называл Граббе, была одной из тех сил, что распахивали тогда все двери. В сравнении с аристократической англоманией Пале-Рояля ее действие было, возможно, более анонимным, зато тем более грубым и неотвратимым. Критерий вкуса задавали веймарские гастроли Ленца и Клингера. Фигуры, подобные Дантону, проникали не только в общество, используя политические средства, но и — еще настойчивее — в драматургию.
Мы до сих пор вряд ли в состоянии даже вообразить, какую роль тогда играл театр. Он мог развертывать такую мощь, такую способность расширять пространство, о какой среди наших нынешних искусств нам дает представление, пожалуй, только живопись, воздействующая, однако, на гораздо более узкие сообщества людей. Что именно ставили и играли на сцене, определялось отнюдь не одними только вопросами вкуса. На некоторых представлениях можно было просто-напросто вживую ощутить, как раздвигаются театральные своды.
«Буря и натиск» не могли означать для Ривароля ничего, кроме грубой и необузданной стихийной силы, действующей без разбора. Буря, играющая у Шекспира столь значительную роль, осмыслялась им только в связи с ветряными мельницами — и вовсе не из-за предрасположенности его ума к экономическим феноменам, а потому, что ум его был обуздан и дисциплинирован. Политическая одаренность доходит до самых глубин его существа, и потому его политические суждения совпадают с нравственными и эстетическими.
11
Публикации конкурсного труда предшествовал ряд критических статей, которые можно рассматривать как заметки на полях, сделанные во время занятий двумя основными делами тех лет: чтением и разговором. Критическая работа не прекращалась на протяжении всей жизни Ривароля. В 1788 году она предварительно увенчалась изданием «Малого альманаха наших великих людей» и была продолжена «Малым альманахом великих людей Революции» и «Галереей Генеральных штатов», работа над которыми отчасти велась анонимно, хотя рука подлинного автора узнается везде.
Альманахи представляют собой сборники эпиграмм, причем отнюдь не безобидных; они надолго обеспечили Риваролю дурную славу. Сказанное о лицах способно раздразнить совсем других ос, нежели объективные аргументы. Острие своей иронии Ривароль испробовал здесь на всех, с чьим литературным стилем или политикой он был не согласен, — на Шамфоре, Мирабо, Неккере, Лафайете, Жозефе Шенье, ла Гарпе, аббате Делиле и мадам де Жанлис, не считая множества авторов, чьи имена теперь неизвестны, а может быть, никогда и не были известными.
«Альманах великих мужей» составлен в алфавитном порядке, и Ривароль сам говорит, что читать его можно с любой страницы, на какой он будет раскрыт, ведь и словари никто не читает методично, от корки до корки. Кроме того, при ином подходе читатель будет наказан встречей со множеством мест, ровным счетом ничего не значащих. Впрочем, добавляет он, именно эти места отличаются наибольшим портретным сходством. «Рудье. Ничего сказанного в его похвалу нельзя установить с достоверностью. Больно смотреть, как уже современники осуждают человека на такую безвестность. Что же со всеми этими именами будет через пару столетий?».