Мы оказались в Лондоне в одном и том же отеле и в первые дни общими силами преодолевали затруднения, вытекавшие из лондонских расстояний и из незнания английского языка. Это сблизило. Шествуя с ним по бесконечным лондонским улицам, от одного «боби» до другого, я непрерывно ощущал ту радость, какую дает общение с прекрасной человеческой личностью. Его интеллектуальная стремительность, легкость, с какой он реагировал на чужие мысли, меткость его силлогизмов, победоносность его антитез, боевой задор, вспыхивавший тревожными огоньками и в самой непринужденной беседе, все это располагало к нему, – особенно в ореоле его кричащей молодости. Я думаю, будет верно, если я скажу, что внешняя неуравновешенность его натуры и сочетание уверенности в себе с застенчивостью порождали в его старших товарищах и друзьях, – а старше его в ту пору были почти все – симпатию, чуть-чуть покровительственного характера. Но этот оттенок покровительственности бесследно испарялся, как только Зельцер вступал на трибуну. Житейское и фамильярное немедленно отлетало от него, между ним и аудиторией сразу устанавливался необходимый «пафос расстояния». В голосе, сильном и благодарном, крепли властные ноты, жест получал законченность, и политическая страсть с резко выраженным интеллектуальным характером, страсть несгибаемого, победоносного силлогизма, подчиняла слушателей оратору, как власть имеющему. Он был рожден человеком трибуны, т.-е. трибуном.
Уже первое его выступление на лондонском съезде – при выработке порядка дня – обратило на себя внимание. Он говорил ярко, отчетливо, с необходимыми для боевого оратора заострениями. Я и сейчас отчетливо слышу убежденный голос Зельцера, свободно раздающийся под сводами лондонской церкви, в которой происходили заседания съезда; я вижу, как он выбрасывает свою руку то в сторону большевистского, то в сторону меньшевистского крыла; как склоняется и выпрямляется его худая напряженная фигура, повинуясь внутреннему ритму речи. Но этого уж нельзя воспроизвести, это ушло навсегда вместе с его худым и хрупким телом. Остались на бумаге только иероглифы слов. Однако же и на них виден отблеск его духа, смелого, убежденного, дерзающего, бросающего вызов. «Я хочу, – говорит он, – видеть съезд работоспособным… Я не думаю… Я думаю… Я утверждаю…». В этой частой у Зельцера ораторской форме, исходящей из личного местоимения, не было и тени неприятного эгоцентризма, выпячивания своего я. Наоборот, эта субъективная нота согревала его словесное творчество, придавая убедительному силлогизму или выразительной антитезе характер завоеванного убеждения.
Никогда не избегая открытого поля принципиальной борьбы, – идея против идеи, знамя против знамени, – Зельцер никогда в то же время не упускал случая высмотреть незащищенное место у противника и нанести в это место сверхметкий удар гибким полемическим клинком. Он был прирожденным бойцом и ярко ощущал радость меткого удара.
Защищая ту мысль, что в народнических группах рабочая партия имеет более надежного союзника, чем в либерализме, Зельцер такими словами закончил свою речь: "Тов. Плеханов заявил, правда, сегодня, что он не предпочитает политических блондинок политическим брюнеткам, но, говоря это, тов. Плеханов забыл о том, что сам говорил и чему нас учил, правда, на другой стадии борьбы с большевизмом: «Плох тот социал-демократ, для которого все буржуазные партии окрашены в один цвет». Введение на поле брани этой цитаты было несомненно самым ярким аргументом во всей этой полемике.
Когда один из лидеров меньшевизма (Мартынов), развивая свои соображения о поддержке кадетского требования ответственного министерства, разъяснял, что при этом политические качества самих кадет не имели значения; что меньшевики поступали в сущности, как тот пугачевский казак, который говаривал: «мы и из грязи сделаем себя князя», – тогда Зельцер воскликнул: «Я позволю себе спросить, тов. Мартынов, зачем это понадобилось, – разве вы не могли найти другого, лучшего материала?» Протоколы отмечают здесь: «аплодисменты», а моя память прибавляет: и бурный смех.
Я привел эти справки не для того, разумеется, чтобы заставлять умершего бойца снова сражаться с живыми, – по вопросам, успевшим утратить свою остроту. Я хотел только напомнить, как он это делал. И перечитывая с этой целью его речи, я с новой яркостью почувствовал, как много мы в нем потеряли.
После лондонского съезда, подводившего итоги эпохе высшего революционного подъема, я встречался с Зельцером в две другие эпохи: в 1910 г., во время самой глухой реакции и почти полного политического штиля, и во время бундовской конференции 1912 года, когда можно было уже не только теоретически предсказывать, но и эмпирически констатировать элементы нового оживления.
Зельцер политически окреп под ударами реакции. Молодое лицо его утратило свой юношеский отпечаток, он стал мужем. Мысль его отточилась еще острее, выросло его значение, а сообразно с этим и чувство ответственности. Но боевая непримиримость осталась та же, что и была: чистое золото, без лигатуры. Мы ожидали, что политический трибун получит вскоре доступ в Таврический дворец. Но судьба судила иначе. В то время как неукротимый дух его продолжал бросать вызовы всем силам тьмы и произвола, слабое тело его неожиданно пало, подкошенное ничтожным тифозным микробом.
«Борьба» N 1, 22 февраля 1914 г.
Л. Троцкий. С. Л. КЛЯЧКО
4 апреля умер в Вене на 65-м году жизни, после продолжительной и тяжкой болезни (рак почки), Семен Львович Клячко, – одна из самых обаятельных фигур в галерее русского освободительного движения.
Семен Львович родился в 1849 г. в Вильне, в еврейской семье. Юношей он был вовлечен в то первое широкое брожение интеллигенции, которое выдвинуло из себя организацию так называемых чайковцев[110] (по имени Н. Чайковского). В головах молодежи того времени бродили смутные революционные идеи разного исторического происхождения. Мирно-просветительский социализм Лаврова,[111] анархическое бунтарство Бакунина,[112] революционные идеи Маркса и Лассаля, приспособленные к русским условиям путем простой подстановки мужика на место пролетария, – все это связывалось в своеобразное единство высоким нравственным подъемом, нетерпеливым стремлением – «служить народу». Молодой студент Клячко сложился в этой атмосфере конца 60-х и начала 70-х годов, и частицу ее он пронес в себе чрез все дальнейшие этапы жизни…
Об этой эпохе Семен Львович вспоминает в чрезвычайно интересном немецком реферате, который он читал 27 января 1905 г. в социалистическом образовательном обществе «Будущность» в Вене; реферат этот вышел в с.-д. партийном издательстве отдельной брошюрой: «К истории развития революции в России», за подписью «Старый Революционер». «Запутанная диалектика Лаврова, – говорит Семен Львович, – была нам, надо сказать, не вполне понятна, но одна глава книги („Исторические письма“), где Лавров доказывает, что интеллигенция – за все те преимущества воспитания и образования, какими она в течение поколений могла пользоваться только вследствие экономического угнетения рабочих масс, – отныне обязана отдать себя на служение трудящимся массам, – эта глава была убедительна для всех нас».
Одним из ответвлений от основного ствола чайковцев была группа маликовцев[113] (по имени Маликова), или «богочеловеков», которая общественной деятельности предпосылала нравственное самосовершенствование в духе мистического идеализма. Молодой Клячко, вместе с некоторыми другими чайковцами, принадлежал также и к маликовцам. «Они утверждали, – пишет об этой группе немецкий историк русского революционного движения А. Тун, – что добрые качества, любовь к ближним, готовность к самопожертвованию свойственны всем людям, что эта „божественная искра“ присуща каждому, даже самому ничтожному человеку. Надо только посредством проповеди раздуть ее в пламя, и в человеке проснется „божественное чувство“ равенства и братства».