И ведь точно: раз страх уже присущ невинности, грех становится неизбежным, необдуманным и, стало быть, объяснимым и «не раздражающим», выражаясь языком Канта, а удовлетворяющим разум. Получается даже если не «самодвижение понятия», как хотел Гегель, то, во всяком случае, «самодвижение», а ведь даже и для Гегеля в его формуле существенна была не вторая, а первая часть. Важно, чтобы было самодвижение, чтобы само двигалось, а что движется, это уже дело второе: положен конец ненавистным внезапностям, «вдруг», fiat и стоящему за ними произволу, хотя бы и Бога. Грех человека не в том, что он вкусил от плодов дерева познания добра и зла, и не в том, что он стал отличать добро от зла. Адам мог бы хоть и двадцать яблок съесть: он от этого бы ничего не потерял, он от этого бы выиграл. И тоже неправда, что змей соблазнил первого человека, – нет решительно никакой надобности вмешивать змея в историю грехопадения. Все это наш разум доподлинно и окончательно знает, а над знанием разума нет и быть не может никакой инстанции… Абсурд вновь отступил пред самоочевидностями, преодолеть которые ему не дано.
Но страх перед Ничто остался, и забыть о нем Киргегард уже не может и не хочет. Чтобы сохранить, однако, хотя бы подобие последовательности, он делает совершенно почти незаметный для неопытного глаза μετάβασις ε’ις αλλο γένος. Он начал с беспредметного и беспричинного страха и тут же подменяет слово «страх» очень похожим на него словом «жуть», а затем, как ни в чем не бывало, переходит к реальным ужасам жизни, от которых его мысль никогда не может оторваться. Но ведь страх пред Ничто, которым держится грех, не имеет ничего общего с жутью, испытываемой детьми, когда они слушают рассказы об опасных приключениях и т. п. Сам Киргегард правильно отмечает в жути присущий ей момент «сладости – всегда сопровождающий наши представления о загадочном, необычайном и чудесном. Страх пред Ничто – имеет совсем другой источник, чем жуть: нельзя тоже указать на непосредственную связь между страхом пред Ничто и ужасами, которыми полна человеческая жизнь. Именно потому этот страх беспредметен и беспричинен и в своей беспредметности и беспричинности так непостижим для нас. Подходить к нему с „законами противоречия и достаточного основания, которыми вооружался Лейбниц, выходя на разыскание истины, значит сделать все, чтобы не быть в состоянии разглядеть его. Только библейский змей – или, чтобы пощадить навыки мышления нашего – только вмешательство какой-то внешней для человека силы может хоть до некоторой степени ввести нас в ту раскаленную атмосферу, в которой произошло грехопадение, и вместе с тем открыть нам – поскольку человеку может и должно открыться, – в чем состояло грехопадение. И тут опыт Киргегарда, прорывающийся сквозь все запрещения, все veto, налагаемые разумом и моралью на нашу мысль, может оказать неоценимую услугу. «Страх, – рассказывает он, – можно сравнить с головокружением. Кто принужден заглянуть в разверзшуюся пред ним бездну, у того кружится голова… И страх есть головокружение свободы. Оно происходит, когда дух, желая осуществить синтез – вглядывается в свои возможности, но вместе с тем хватается за конечное, чтобы удержаться за него. От этого головокружения свобода валится на землю. Дальше психология уже сказать ничего не может. Но в этот момент все меняется, и когда свобода вновь поднимается, она видит, что она – виновата. Между этими двумя мгновениями – скачок, которого никакая наука не объяснила и объяснить не может. Страх есть обморок свободы, как бывает обморок у женщин. Психологически говоря, грехопадение происходит всегда в обмороке“.[86] Эти слова, наряду с тем, что нам рассказал о человеческой свободе в своей «De servo arbitrio» Лютер, принадлежат к самым глубоким и поразительным по своей проникновенности постижениям человеческого духа. «Страх есть головокружение свободы» и «грехопадение всегда происходит в состоянии обморока», – говорит нам Киргегард. И притом страх этот есть страх пред Ничто. «Ничто страха, таким образом, является комплексом предчувствий, к которым индивидуум подходит все ближе и ближе, хотя они для страха по существу все же никакого значения не имеют (т. е. не дают ему никакой пищи, так сказать); тем не менее это не такое Ничто, к которому индивидуум не имеет никакого отношения, но Ничто, которое находится в живом взаимоотношении с неведением невинности». Киргегард с напряженной сосредоточенностью поглощен рассмотрением открывшегося ему Ничто и связи Ничто со страхом. «Если мы спросим, – пишет он в другом месте той же книги, – что является предметом страха, то ответ будет один: Ничто. Страх и Ничто всегда сопутствуют друг другу. Но, как только вступает в свои права реальность свободы и духа, страх исчезает. Что собственно есть Ничто в страхе язычества? Оно есть рок… Рок есть единство Необходимости и Случайности. Это получило свое выражение в том, что судьба представляется слепой; кто слепо идет вперед, тот продвигается в такой же степени необходимо, как и случайно. Необходимость, которая себя не осознает, eo ipso[87] является по отношению к ближайшему мгновению случайностью. Рок есть Ничто страха».[88] Самый гениальный человек, – объясняет дальше Киргегард, – не в силах преодолеть идею рока. Наоборот, «гений повсюду открывает судьбу, и тем глубже, чем он более глубок. Для поверхностного наблюдения – это, конечно, вздор; но на самом деле здесь кроется величие, ибо с идеей Промысла человек не рождается… В том именно и сказывается природная мощь гения, что он открывает рок – но в этом и его бессилие».[89] И он заключает свои размышления такими вызывающими словами: «Такое гениальное существование, несмотря на свой блеск, красоту и огромное историческое значение, – есть грех. Нужно мужество, чтобы понять это, и кто не научился искусству утолять голод тоскующей души, тот едва ли это поймет. И все-таки это так».[90]
Место не позволяет мне продолжать цитаты. Киргегард на все лады варьирует высказанные в приведенных сейчас отрывках мысли, которые кульминируют в его утверждениях, что страх пред Ничто приводит к обмороку свободы, что утративший свободу человек обессиливает и в своем бессилии принимает Ничто за непобедимый рок, за всемогущую Необходимость и тем больше убеждается в этом, чем проницательнее его ум и чем могущественнее его дарование. Несмотря на все сделанные им оговорки, о которых речь шла выше, Киргегард, как мы видим, полностью возвращается к библейскому повествованию о падении первого человека. Гений, величайший гений, пред которым все преклоняются и которого все считают благодетелем человеческого рода, которого ждет бессмертная слава в потомстве, именно потому, что он гений, что он зорким и недремлющим глазом проникает в последние глубины существующего, – есть «и величайший грешник», грешник par excellence. Сократ в тот момент, когда он открыл в мире «всеобщие и необходимые истины, являющиеся и доныне условием возможности объективного знания, вновь повторил преступление Адама – простер руку к запретному дереву – и потому, при всем своем огромном историческом значении, при всей славе своей – есть падший человек, грешник. Может быть, прибавлю от себя, тот грешник, о котором написаны в Вечной Книге столь раздражающие нас слова о том, что ему обрадуются на небесах больше, нежели десяткам праведников, но грешник. Он вкусил от плодов познания, – и пустое Ничто обернулось для него в Необходимость, превращающую, как голова Медузы, всякого, кто взглянет на нее, в камень. И он даже не подозревает значения того, что он делает, как не подозревал и наш праотец, когда он принял из рук Евы столь соблазнительные на вид плоды. В произнесенном искусителем заклинании: eritis sicut dei scientes bonum et malum[91] таилась непреодолимая сила Ничто, парализовавшая свободную до того волю человека.