Некоторое времени спустя, прибавляя к превосходящим всякую меру выдумкам некоторую долю правды, он приписывал Наполеону планы, безумие которых должно было ободрить его врагов. “На днях, сказал он Сухтелену, я говорил вам о его планах насчет Константинополя и Египта. Сегодня мне сообщают еще и другие. Мне пишут, что он рассчитывает покончить с Россией в два месяца; затем пойдет на Константинополь, куда хочет перенести свою столицу, чтобы оттуда управлять Россией и Австрией, как и всеми остальными. Затем он хочет напасть на Персию, обосноваться в Испании, где ему не придется иметь дела с людьми, которые рассуждают; наконец, не более, как через три года, двинуться на Дели и напасть на англичан в Индии.[475]
Вот что мне пишут. От него я жду всего; нет такой сумасбродной выходки, которой бы я не поверил”'. Вступая на более практическую почву, он, время от времени, как результат проницательных наблюдений, давал полезные сведения о характере Наполеона, о свойствах его темперамента, о средствах привести его в замешательство и одолеть его[476]. Он указывал тоже на сильные и слабые стороны наших войск. Обращая внимание на их способность к страшному натиску, он указывал и на их впечатлительность, и на склонность внезапно падать духом. Он умолял “по возможности избегать открытых сражений”, морить голодом и изнурять наши войска, держать их в вечной тревоге внезапными нападениями, засадами, стычками; когда удастся окружить какой-нибудь отряд – брать в плен офицеров, убивать солдат. В своих, в полном смысле слова, бесславящих его советах этот недавний француз настоятельно рекомендовал не давать пощады французским солдатам.[477]
Несмотря на все усилия довести Александра до высшей степени раздражения и укрепить его веру в свои силы, наши враги находили, что могут быть вполне уверены в нем только после первого пушечного выстрела, т. е. когда начнется резня. Левенхильм высказал эту мысль со зверским цинизмом. “Только в тот день, – сказал он, – когда польется кровь, можно быть уверенным, что ход событий не будет прерван”.[478] Поэтому, с согласия Бернадота и следуя его инструкциям, он убеждал Александра начать враждебные действия – не ждать, чтобы французы подошли к русской границе, а вторгнуться, раньше их в восточную Пруссию и Польшу.
Это был единственный пункт, по которому Александр все еще затруднялся принять определенное решение. Он взвешивал и сравнивал выгоды, которые могла дать ему инициатива военных действий, с нравственным ущербом, который мог для него отсюда последовать. Его любимой фразой всегда было: я не хочу быть зачинщиком. Тем не менее он собирался покинуть Петербург, чтобы поехать в Вильну, где хотел устроить свою главную квартиру и принять на себя командование войсками. Вскоре он пришел к убеждению, что ему нельзя больше откладывать свой отъезд. 21 апреля, после торжественного богослужения в соборе Казанской Божией Матери, он проследовал во главе космополитической свиты через город, и, напутствуемый благопожеланиями и изъявлениями верноподданнических чувств всего населения, направился по дороге в Вильну. За несколько дней до этого он пригласил к своему столу много офицеров и сказал им: “Мы принимали участие в войнах против французов, как союзники других государств, и мне думается, что мы исполнили наш долг. Теперь наступило время защищать не права других, а наши собственные права. Вот почему, веря в Бога, я надеюсь, что каждый из вас исполнит свой долг, и что мы не уроним приобретенной нами славы”.[479]
Эти слова были просты и величественны. При прощании с французским посланником, Александр был менее откровенен. 10 апреля, пригласив Лористона к обеду, он сказал ему, что, находя “нужным видеть свои войска”[480], он предпринимает обычный “объезд”; что надеется скоро вернуться; что, впрочем, где бы он ни был, “в Петербурге ли, на границе ли, в Тобольске ли”, он всегда будет готов восстановить союз, лишь бы от него не требовали жертвы, несовместимой с его честью. Но его волнение говорило больше, чем его слова. Оно выдавало мысль, что он окончательно расстается с посланником, и, что, несмотря на неизменность его решения, он страшно беспокоится за грозное будущее. Его голос прерывался и звучал глухо, “на глазах выступали слезы”.[481] В минуту своего отъезда он приказал официально сказать Лористону, что в Вильне, как и в Петербурге, он всегда останется самым верным другом и союзником императора Наполеона; что он уезжает с твердым намерением и с самым искренним желанием не вести войны, и, если, к несчастью, она возникает, ее нельзя будет поставить в вину ему”.[482] Но через несколько часов эти уверения не помешали ему объявить своим иностранным друзьям, что эта неизбежная война, наверное, состоится, ибо он не из тех людей, которые отступают в последнюю минуту и приносят извинения на поле сражения. Но, даже уступая клокотавшему вокруг него воинственному нетерпению, он, видимо, был склонен двинуть войска только после того, как наши войска, переходом через Вислу, совершат первый акт враждебности. “Если французы, – сказал он Левенхильму, – перейдут за известную черту (этой чертой была Висла), я тоже пойду вперед”.[483] В письме к Чарторижскому, он не исключал возможности движения вперед, даже перехода через Вислу и занятия Варшавы.[484]
Но этому желанию перейти в стратегическое наступление не суждено было состояться. Причиной, разрушившей его, было известие о франко-австрийском союзе. Подписывая договор от 12 марта, Наполеон и Франц I обещали друг другу, насколько возможно дольше, хранить в тайне этот акт. Ошибка одного австрийского агента дала делу другой оборот. В то время представителем императора Франца в Стокгольме был граф Нейпперг – тот самый, который впоследствии заставил Марию-Луизу забыть Наполеона и благодаря этому попал на страницы истории. Узнав о договоре, Нейпперг счел своим долгом официально сообщить об этом шведскому правительству. Из Стокгольма известие пришло в Россию, где оно произвело самое удручающее впечатление. Приближенные царя уже давно перестали рассчитывать на Пруссию. Им было известно, что эта находящаяся в крепостной зависимости монархия уже не принадлежит себе. Ее окончательное подчинение воле Франции никого не удивило; оно внушало скорее чувство жалости, чем гнева. Наоборот, все до конца надеялись, что Австрия, менее связанная в своих решениях, не наложит сама на себя цепи. Сладкие речи Меттерниха и его агентов поддерживали это заблуждение. Все было предусмотрено, за исключением измены Австрии; тем чувствительнее был удар. Не вызвав в Александре ни упадка духа, ни мысли о капитуляции и мире, прискорбная весть заставила его бояться, что его войска, углубляясь в варшавскую Польшу, могут подвергнуться со стороны австрийцев нападению во фланг, и опасение подобного нападения заставило его остановиться на плане исключительно оборонительной войны. Прибыв в Вильну, он решил не трогаться с места и ждать нападения, которое, по его мнению, вероятно, будет ускорено его ультиматумом.[485] Решение, которому суждено было спасти Россию – ибо столкновение на Висле с превосходящими численностью силами подвергло бы ее неминуемой гибели – окончательно было принято Александром только в последнюю минуту, вследствие события, не зависящего от его воли и подготовленного самим Наполеоном. Итак, все, что по мысли императора должно было наверняка обеспечить успех его великому предприятию, содействовало его гибели.