— Я думал, вы спросите, почему мне это было ненавистно, — вновь заговорил он через минуту, повернув к ней голову. — Почему я все-таки положил этому конец. Я вам скажу, хотя вы и не решаетесь спросить. Дело в том, что когда я смотрел на Салли и компанию, то видел в них себя самого. Слышал свой голос в их голосах. То, как они развлекались, было омерзительно, но они подставили мне зеркало, и я узнал в нем свое отражение. Я его ясно видел, и оно привело меня в ужас. Я страшно обрадовался, когда Салли вытащил нож: это развязало мне руки. Я получил право убить его. Я хотел убить его, свернуть ему шею, сделать так, чтобы его сердце перестало биться. Вы этому не поверите, но я точно знаю, что хотел таким образом уничтожить всю низость в себе самом.
Вот оно, решающее объяснение лицом к лицу, подумала Рэйчел. Они смотрели друг на друга, их разделял только прозрачный воздух, и не было больше ни завесы обмана, ни сословных преград, ни расчетливой жестокости, ни наигранного бесстрастия. И все же она отодвинулась. Ее душа жаждала этой встречи, но женское благоразумие подсказывало, что надо сохранять осмотрительность.
Себастьян почувствовал ее колебания и изменил курс.
— Почему вы не сердитесь? — мягко спросил он самым подкупающим тоном. — Почему вы здесь? Как вы могли бинтовать мою рану, а потом лечь со мной в постель?
Дальше — больше, он принялся поглаживать ее руку от локтя к запястью, пробравшись под тесный рукав платья (он расстегнул его минуту назад, а она, дурочка, даже не заметила).
— Почему вы все это сделали? — повторил он. — Может, вы сошли с ума? Неужели вы так жалостливы? Или так безрассудны?
Последнее предположение было наиболее близким к истине.
— Что такое гнев, я поняла в тюрьме, — осторожно пояснила Рэйчел. — В первый год он владел мной безраздельно. Я не управляла собой. До тюрьмы никто и никогда не обращался со мной грубо, попав туда, я не знала, как справиться со всей этой бездушной жестокостью. Карцер, который я описывала в тот вечер… Вы помните?
Себастьян не ответил, но выражение его лица подсказало ей, что она задала чрезвычайно глупый вопрос. Рэйчел покраснела, но на секунду ощутила внутри какой-то странный подъем, от которого перехватило дух.
— В первый год я… очень много времени провела в карцере, и все из-за гнева. Они называют это «ломкой» — когда заключенные все ломают и бьют у себя в камере, орут не переставая, рвут в клочья одежду. Какое-то время это помогает не сойти с ума, но последствия… ужасны.
— В чем они состоят?
— Я не могу это описать. Меня никогда не били. Однажды мне связали руки и ноги вместе за спиной. И бросили в карцер.
— Надолго?
— Не знаю, сколько времени прошло. Два или три дня. Тот случай был самым страшным. После этого я изменилась. Я стала образцовой заключенной.
Себастьян не сводил с нее глаз. Он впервые видел ее по-настоящему, был поглощен ее рассказом, и его внимание смущало, но в то же время втайне волновало ее. «Это всего лишь новизна», — уверяла себя Рэйчел. И в самом деле, обрести внимательного слушателя — такого с ней последние десять лет не бывало. И ей пришлось признать, что это было чудесное ощущение.
Она продолжала свой рассказ тихо, робко, немного запинаясь, чтобы он мог остановить ее в любой момент, как только устанет или не захочет больше слушать.
— На самом деле вовсе не одиночный карцер, не кандалы, не голод и отсутствие удобств заставили меня измениться. Проведя в тюрьме год, я поняла, что гнев и ярость, возмущение несправедливостью, клокотавшее у меня внутри, — все это съедало меня заживо. Мой гнев тоже стал тюрьмой — не менее жестокой и страшной, чем Эксетер. С одной только разницей: из этой тюрьмы я могла освободиться сама, без посторонней помощи. Просто надо было отказаться от гнева, ярости обиды… Расстаться с ними. Я так и поступила.
— Как?
— Я перестала принимать все близко к сердцу.
Себастьян кивнул, но Рэйчел видела, что он ей не поверил.
— Это представляется невозможным, — согласилась она. — Надо провести какое-то время в каторжной тюрьме, чтобы это понять. Чтобы там выжить, приходится превращаться в животное. Никаких воспоминаний, никаких надежд. Все чувства притупляются. Я не могу этого объяснить, это ни на что не похоже. Для этого просто не существует слов. Вообразить это невозможно.
Она опять тяжело вздохнула, охваченная чувством безнадежности. Бесполезность и бессилие слов удручали ее.
Наступило молчание. Себастьян беспокойно заворочался, держась за бок.
— Я должен лечь, — прошептал он, соскальзывая вниз в постели, так что только голова осталась на подушке.
— Вы устали, — смущенно заторопилась Рэйчел, начиная подниматься. — Я сейчас…
— Нет, не уходите. Я вовсе не устал. Останьтесь, Рэйчел. Ложитесь вот здесь, рядом со мной.
На этот раз она даже не стала спорить. Ей хотелось остаться. Может, она потеряла чувство меры, приличия, самосохранения, наконец; возможно, она потеряла даже рассудок, но так чудесно было лежать здесь в полутьме и тихо рассказывать самые сокровенные свои тайны человеку, который держал в руках ее судьбу. Совсем недавно он совратил ее, овладел ее телом, отнял у нее все, что только может мужчина отобрать у женщины. Что бы он сказал, если бы узнал, что совращает ее по-настоящему именно сейчас, в эту минуту?
— Я сожалею насчет Салли, — тихо сказал Себастьян, глядя в потолок. — Я не мог признаться в этом раньше, хотел только намекнуть… это легче, чем говорить вслух. Но теперь я скажу. Я прошу у вас прощения.
Рэйчел попыталась удержать нелепые слезы, крепко зажмурив глаза.
— Ладно, все в порядке.
— Не говорите так. Не отказывайтесь от своего гнева, в данной ситуации он совершенно оправдан. Я прошу у вас прощения не для того, чтобы его получить.
И опять она усомнилась в правдивости его слов. Секунду спустя он сконфуженно улыбнулся и добавил:
— И все-таки я очень на него рассчитываю.
Рэйчел тоже улыбнулась.
— Я расскажу вам кое-что интересное.
Себастьян повернулся на здоровый бок и посмотрел на нее.
— Конечно, меня возмущало все, что говорили мне ваши приятели, как они со мной обращались. Я их ненавидела за это. Для них я была не человеком, а каким-то неодушевленным предметом, жалкой и никчемной куклой. Из-за них я сама себе казалась отвратительной и грязной. Но — вот вам мое признание — когда они затеяли эту свою игру в «истину» и мне пришлось отвечать на их вопросы, я почувствовала… о, конечно, мне это было ненавистно, но… в глубине души я была рада. Я радовалась, что меня наконец заставили рассказать, пусть даже таким ужасным способом, о том, что мне пришлось пережить в тюрьме. Вы можете это понять? Мне… нелегко говорить, но это вы и сами понимаете. Ну, словом… они заставили меня говорить, и мне… стало легче. Это звучит смешно.
— Ничуть.
— Нелепо.
— Вовсе нет. Я сам почувствовал нечто подобное. Все произошедшее было чудовищным кошмаром, но в то же время я был рад узнать наконец кое-какие из ваших секретов. И вовсе не из праздного любопытства, поверьте.
Тут Себастьян нервно провел рукой по волосам и с горечью спросил:
— С какой стати вы должны мне верить? И все-таки… если бы я сейчас попросил вас рассказать о жизни в тюрьме, вы бы поверили, что мной движет не только жажда посмаковать пикантные подробности?
Рэйчел задумалась, но не надолго. Очень быстро, возможно, быстрее, чем следовало, она приняла решение.
— Да. Сейчас я бы поверила.
Какое-то время они оба молчали, держась за руки под одеялом. Признавшись, что она ему верит, Рэйчел пошла на неизмеримо страшный риск, и теперь ей жутко было даже подумать о возможных последствиях. Но впервые за долгое-долгое время она почувствовала себя живой, а это необыкновенное чувство тоже невозможно было измерить.
И тут началось. Поощряемая продуманными и осторожными вопросами Себастьяна, она заговорила о последних десяти годах своей жизни. Ее рассказ никак нельзя было назвать связным и последовательным, мысли ее блуждали во времени, она перескакивала с одного на другое, повествуя о событиях, ставших вехами в ее жизни. Она рассказала ему о жестоких унижениях, которым подвергали ее невежественные, злобные, малооплачиваемые тюремщики, о бесконечных понуканиях и угрозах, отупляющих ум и изматывающих душу. Так беспрерывно текла ее жизнь на протяжении этих долгих лет. Мучительное однообразие, пустота, невыразимое одиночество. Она подружилась с пауками и мухами, целую зиму у нее в камере прожила прирученная мышь. Она рассказала о надписях «Соблюдать тишину» на стенах каждой камеры, каждого коридора. О том, как ее посадили на хлеб и воду за то, что она улыбнулась другой заключенной в канун Рождества. Одиночество было реальным и ощутимым, как живое существо, чье присутствие она чувствовала постоянно. Она назвала ему свой номер — сорок четыре. Десять лет она не слышала своего собственного имени.