Литмир - Электронная Библиотека

– Слушайте… так нельзя… уходите.

Берендя усмехнулся, подумал, что, если бы Вервицкий знал этот эпизод, он засмеял бы его, и прогнав из головы это воспоминание, которое любила рассказывать ему мать, наблюдавшая эту сцену, заснул спокойным, безмятежным сном.

XXI

Первый урок в понедельник был латинский, два часа кряду. Берендя, наскоро одевшись и умывшись, успел утром за чаем перелистать и грамматику, и скандовку сатиры Горация. Собрав книги, накинув пальто, в шапке, сдвинутой немного на затылок, расплывающийся, лучезарный и приседающий, он пошел в гимназию, поражая проходивших мальчишек своими лучезарно-желтыми расходящимися глазами. Прежде, в дополнение к впечатлению, к этим глазам присоединялись и женоподобные мягкие волосы, и в рамке их все лицо Беренди имело какое-то странное выражение женщины. Но теперь эти волосы, по строгому требованию, были коротко острижены, и с непривычки лицо Беренди казалось каким-то помолодевшим и смешным.

На последнем перекрестке перед гимназией его увидел Вервицкий, остановился и ждал.

– Черт знает, – сказал Вервицкий, – сияет на весь квартал. С тебя скоро капать станет жир. Терпеть не могу такой самодовольной рожи.

Всю эту тираду Вервицкий выпалил еще издали и, когда Берендя подошел вплоть, проговорил, пожимая ему руку, совсем уже другим голосом:

– Здравствуй.

– С…слушай, разве я пополнел?

– Ерунда… что ж наш журнал, еще будет?

– Не… не знаю… Корнев и Ка…Карташев…

– Ничего не выйдет, – махнул рукой Вервицкий. – Я возьму да и отдам свой рассказ в газету.

– Ты… ты думаешь, напечатают?

– Отчего же не напечатают, – обиделся Вервицкий. – Ерунду такую печатают, что читать совестно…

Он набрал полный рот слюней и сплюнул на сторону. Потом, приставив палец к одной ноздре, выпустил содержимое в ней на панель и проделал то же с другой ноздрей. Затем вынул из кармана платок, обтер нос и наконец сосредоточенно сказал:

– Это самое здоровое, так сморкаться, – ты продуваешь нос, как трубу.

Берендя, при всем своем уважении к другу и страхе обидеть его, не удержался от улыбки. Тем обиднее она показалась Вервицкому.

– Смеешься, потому что глуп. Что я – свое говорю? Ты сначала вот прочти там, где я прочел, тогда и смейся.

– В к…календаре? – подпустил Берендя.

Вервицкий хотел было уже совсем смешать с грязью Берендю, но, посмотрев вдруг на его самодовольное лицо, с искренним соболезнованием проговорил, качая головой:

– Дурак, дурак!

Берендя только замотал головой со своей типичной манерой и принялся, вместо былой бороды, гладить свой бритый подбородок.

– А з…знаешь, отчего я кажусь пополневшим?.. о…оттого, что обрился.

– Оттого, что у тебя разжиженье мозга начинается… это всегда первый признак, когда человек начинает вдруг ни с того ни с сего толстеть.

– О? – испуганно встрепенулся Берендя. – А отчего эта болезнь?

– Вот тебе и о! Это вот кто черт знает чем занимается, тот и заболевает.

– Как черт знает чем занимается?

– Вот чем ты занимаешься.

– Че…чем я занимаюсь?

– Тем самым.

– С…слушай, какую ты ерунду говоришь.

– Вот тебе и слушай.

– Да ей… ей-богу, я ничем не занимаюсь.

– Ну, это ты себя морочь, а меня оставь… Довольно посмотреть на человека, чтобы это сразу узнать.

Берендя шел рядом, думал и ничего не понимал.

Вервицкий еще набрал полный рот слюней и энергично сплюнул.

– О…откуда у тебя столько слюней? – спросил Берендя.

Но Вервицкий не удостоил его ответом и, круто повернув в калитку, зашагал по гимназическому двору.

Приятелей ждала грустная новость. Корнев, Долба, Семенов, Дарсье и остальные, бывшие в классе, сидели на скамьях, стояли, смотрели друг на друга и молчали.

– Леонид Николаевич больше не учитель, – объявил вошедшим Корнев.

Берендя, только было собравшийся по старой памяти приводить свою шевелюру в порядок, так и остался с поднятыми руками. Вервицкий на ходу выслушал и так же стремительно, как шел, добрался до своего места, сел и только тогда начал соображать.

– Леонид Николаевич больше не учитель, – повторил Долба вошедшему Карташеву.

– Что ты врешь? – изумился Карташев.

Определенного никто ничего не знал. Вчера было объяснение с попечителем, и Леонид Николаевич подал уже прошение.

Вошел Рыльский, и его встретили тем же известием.

– Да, да, – ответил сосредоточенно Рыльский.

Он молча, серьезно поздоровался со всеми, вынул из кармана газету и сказал:

– Я сегодня за чаем узнал: здесь все описано.

Все тесной толпой с напряженными физиономиями обступили его. Рыльский сухим, резким голосом прочел газетный слух. Стоустая молва приписывала все дело усердию учителя латинского языка, который все представил совсем в ином свете.

– Каков гусь? – саркастически бросил Рыльский.

Раздраженье успело только охватить учеников, но не вылиться. В класс влетел учитель, красный и встрепанный больше обыкновенного.

Ученики молча, нехотя расходились по своим местам. У Беренди точно провалилось что-то, и он сидел пустой и ошалелый.

Рыльский раздраженно смотрел боком на волновавшегося за своим столом учителя и вдруг вынул газету. Он сел поудобнее, развернул ее и, хлопнув, отставил от глаз подальше, как это делают старики, когда читают.

Класс замер и впился в учителя: знает ли он, в чем дело? Он знал! Белый, как стена, он едва слышно спросил:

– Рыльский, что вы читаете?

Рыльский вполоборота, придерживая шнурок pince-nez, насмешливо ответил:

– Газету – интересное сообщение из нашей гимназии.

– Дайте мне газету, – мог только прошептать учитель. Рыльский поднял брови, подумал и, хлопнув по газете, пренебрежительно, через плечо передавая ее Корневу, проговорил:

– Передай.

Но учитель сам уже вскочил и, выхватив газету, бросился было с ней из класса. Несмотря на то, что все это продолжалось не более двух-трех мгновений, класс охватило то массовое волнение, когда самообладание уже теряется.

– Шпион! – заревел вдруг, не помня себя, Берендя, вскакивая с места.

Учитель на мгновение прирос к месту, и он и Берендя впились друг в друга глазами, но в это время уже и другие, все как один, ревели, не помня себя:

– Шпион!

– Подлец!

Но учителя уже не было в классе. По коридорам забегали встревоженные надзиратели, отворяли двери в классы, что-то шептали учителям и бежали дальше.

Учителя, одни с тяжелой, удрученной физиономией, другие, как учитель немецкого языка, бойко и возбужденно, выходили из своих классов и направлялись в учительскую.

Какая-то гробовая таинственная тишина воцарилась во всей гимназии, и, несмотря на то, что начальство исчезло, все сидели, молчали и не двигались с места.

Через пять минут дверь учительской распахнулась, и в коридор вышел директор, бледный, с бегающими взбешенными глазами, с своей длинной бородой и острым носиком, и, наклонив голову, мелкими шагами направился в седьмой класс.

– По определению педагогического совета Рыльский исключается из гимназии; Берендя исключается без права поступления куда бы то ни было…

Директор остановился, опустил голову, сделал властное движение рукой, пальцами указывая на дверь, и, изогнувшись, проговорил, раздувая ноздри:

– Вон!

Рыльский, бледный, серьезный и сосредоточенный, вынул свои книги, шапку и прошел мимо директора с высоко поднятой головой, не удостоив его даже взглядом.

За ним, с задней скамьи, приседая растерянно, потянулся Берендя, не сводя своих ошалелых глаз с освирепевшего директора.

– Всему классу за поведение три, и если эта отметка сохранится до экзаменов, то выпуска в этом году не будет, – объявил директор.

Берендя возвращался домой по тем самым улицам, по которым всего полчаса тому назад шел такой удовлетворенный и полный счастья. Но какая страшная разница в его положении! Такая страшная, что ни охватить, ни уловить ее во всем объеме Берендя не мог. Он только бессознательно шептал: «Ну, что ж? Ничего…» Там где-то в нем вдруг точно образовалась какая-то брешь, и в эту брешь вынесло вдруг его, и он был на какой-то высоте, ощущал какой-то выше себя порыв. Теперь он опять внизу ниже, чем был, в какой-то пропасти, и осталось только ощущение этой бреши – тяжелое, тоскливое сознание невозможности заделать, уничтожить ее… Иногда в ней, в этой бреши, вдруг мелькали лица отца, матери, сестер, и во рту делалось сухо, так мучительно сухо, точно вдруг уставал он, потому что шел без устали целую вечность. И опять какой-то сгущенный туман заволакивал вдруг все. Бессознательно, автоматично он вошел, наконец, в свою комнату.

60
{"b":"113958","o":1}