– Все это уже сделано, – ответил я и рассказал о моем сближении со «старцем», о наших беседах и т. д.
Пуришкевич слушал меня с большим интересом. Я назвал ему Великого Князя Димитрия Павловича и поручика Сухотина, сообщил и о моем разговоре с Маклаковым.
Мое мнение о том, что Распутина надо уничтожить тайно, Пуришкевич вполне разделял.
Сознавая всю трудность исполнения нашего замысла, он, однако, нисколько не сомневался в его необходимости и в его громадном политическом значении. Он был твердо убежден, что все зло в Распутине и что, лишь удалив его, можно надеяться спасти страну от неминуемого развала.
Что касается Маклакова и его чрезмерной осторожности, то Пуришкевич его поведению ничуть не удивился. Он обещал при первой же встрече в свою очередь переговорить с ним и попытаться привлечь его на нашу сторону.
Получив согласие Пуришкевича принять активное участие в выполнении нашего намерения, я простился с ним с тем, чтобы на следующий день вечером он приехал ко мне на Мойку для совместной разработки общего плана действий.
На другой день, в пять часов, у меня собрались Великий Князь Димитрий Павлович, Пуришкевич и поручик Сухотин.
После долгих обсуждений и споров, все пришли к следующему заключению:
Нужно покончить с Распутиным при помощи яда, как средства наиболее удобного для сокрытия всяких следов убийства.
Мои друзья были вполне согласны с тем, что уничтожение Распутина должно носить характер внезапного исчезновения и содержаться в строжайшей тайне.
Местом события был выбран наш дом на Мойке. В нем было помещение, которое я вновь отделывал для себя; оно, как нельзя лучше, подходило для выполнения нашего замысла, a мои отношения с Распутиным давали мне полную возможность уговорить его приехать ко мне.
Такого рода план вызвал во мне самое гнетущее чувство: перспектива пригласить к себе в дом человека с целью его убить была чересчур ужасна. Кто бы ни был этот человек, даже сам Распутин, но я не мог без содрогания представить себе свою роль в этом деле: роль хозяина, готовящего гибель своему гостю.
Мои друзья разделяли мое мнение, но после долгих обсуждений, мы, тем не менее, пришли к заключению, что в вопросе, касающемся судьбы России, не должно быть места никаким соображениям и переживаниям личного характера, и что все мои нравственные тревоги и угрызения совести должны отойти на второй план.
Решение было принято, но время его осуществления зависело от некоторых случайных обстоятельств. Ремонт нашего дома не мог быть закончен ранее середины декабря, но до того времени и Великий Князь, и Пуришкевич должны были уехать на фронт и предполагали вернуться в Петербург как раз к тому сроку, когда ремонт должен был окончиться. В этом отношении все складывалось удачно, только на меня выпадала крайне тяжелая обязанность в течение еще двух недель поддерживать дружеские отношения с Распутиным.
Если и прежде мне было трудно видеться с человеком, уничтожение которого я считал необходимостью, то тем мучительнее становились для меня встречи с ним, после того как приговор наш был произнесен уже в окончательной форме.
Пуришкевич предложил нам принять в участники еще одно лицо – доктора Лазоверта. Мы согласились.
Вторичное наше собрание происходило в санитарном поезде Пуришкевича.
На этом совещании были выработаны все подробности наших совместных действий.
Наш план, окончательно утвержденный, состоял в следующем:
Я должен был по-прежнему видаться с Распутиным, усиливая его доверие к себе и однажды пригласить его в гости, с тем чтобы его приезд в мой дом был обставлен строжайшей тайной.
В день, когда Распутин согласится у меня быть, я должен заехать за ним в двенадцать часов ночи, и в открытом автомобиле Пуришкевича, с доктором Лазовертом в качестве шофера, привезти его на Мойку. Там, во время чая, дать ему выпить раствор цианистого калия.
После того как моментальным действием яда Распутин будет уничтожен, его труп, завернутый в мешок, увезти за город и сбросить в воду.
Для перевозки тела нужно было иметь закрытый автомобиль, и Великий Князь Димитрий Павлович предложил воспользоваться своим. Это было особенно удобно: великокняжеский стяг, прикрепленный к передней части машины, избавлял нас от всяких подозрений и задержек в пути. Распутина я должен был принять у себя один, поместив остальных соучастников заговора в соседней комнате, дабы, в случае необходимости, они могли прийти мне на помощь.
Какой бы оборот ни приняло задуманное нами дело, мы условились во что бы то ни стало отрицать нашу причастность не только к убийству Распутина, но даже к покушению на убийство.
Место, куда мы сбросим труп Распутина, решено было отыскать уже по возвращении в Петербург Великого Князя и Пуришкевича.
Через несколько дней после нашего совещания оба они уехали на фронт.
В Петербурге оставался только поручик Сухотин, с которым я виделся почти ежедневно.
В этот период времени я вторично посетил Маклакова. Перед своим отъездом Пуришкевич просил меня сделать все возможное для того, чтобы привлечь Маклакова к самому близкому участию в нашем деле.
При новом свидании с Маклаковым, я был приятно поражен происшедшей в нем переменой. Вместо уклончивых ответов, я услышал от него полное одобрение всему нами задуманному, но на мое предложение действовать с нами сообща, он ответил, что ему, быть может, придется в половине декабря по важным делам отлучиться на несколько дней в Москву. Тем не менее я посвятил его во все подробности нашего заговора.
Прощаясь со мною, он был любезен, пожелал нам полного успеха и, между прочим, подарил мне резиновую палку.
– Возьмите ее на всякий случай, – сказал он, улыбаясь.
X
Тем временем мои занятия в Пажеском корпусе шли своим чередом. Полковник Фогель, который готовил меня к репетициям, по-прежнему приходил ко мне и часами объяснял мне военные науки.
Изредка бывал я у Распутина, подчиняясь необходимости поддерживать с ним отношения. Как ни был гадок мне этот человек, но еще более гадко было сидеть у него, разговаривать с ним. Эти посещения были для меня настоящей пыткой.
Однажды я зашел к нему за несколько дней до возвращения в Петербург Великого Князя Димитрия Павловича и Пуришкевича.
Распутин был в самом радостном настроении.
– Что это вы так веселы? – спросил я его.
– Да уж больно хорошее дельце-то сделал. Теперича не долго ждать – скоро и на нашей улице будет праздник.
– А в чем дело? – заинтересовался я.
– В чем дело, в чем дело? – старался передразнить меня Распутин. – Вот ты боишься меня, – продолжал он, – и перестал ко мне ходить, а много кой-чего интересного есть у меня тебе порассказать... А вот и не скажу, потому боишься меня, опасаешься всего, а коли бы ты не боялся, – рассказал бы.
Я объяснил ему, что готовился все время к репетициям в корпусе, очень был занят и никак не мог вырваться, потому только и не приходил к нему. Но на все мои доводы Распутин твердил свое:
– Знаю, знаю, боишься меня, да и родные тебе не дозволяют. Мамаша твоя, небось за одно с Лизаветой[15]... Обе только и думают, как бы меня отсюда спровадить. Да, нет, не удастся им, не послушают их. Уж так-то меня любят в Царском, так любят. И что больше напротив меня говорят, то больше и любят... Вот как!
– Григорий Ефимович, – сказал я, – ведь вы в Царском себя иначе ведете: вы там только о Боге и разговариваете, оттого вам и верят.
– Что ж, милый, мне о Боге с ними не говорить? Они все люди благочестивые, любят такую беседу... Все они понимают, все прощают и меня ценят... А насчет того, что им худое про меня наговаривают – это все ни к чему; все одно они худому не поверят, что ни говори... Я им и сам сказывал: будут, говорю, на меня клеветать, а вы вспомните, как Христа гнали – Он тоже за правду страдал. Ну вот они всех и выслушивают, а сделают по-своему, как им совесть велит.