Литмир - Электронная Библиотека
A
A

— Какой ужас, — промолвил Бакчаров.

— Да, это истинная трагедия, — согласился Заушайский, покачиваясь и заламывая за спину руки. — С тех пор Елисавета мало с кем общается. Нет у нее ни друзей, ни подружек. Каждый день встает она ни свет ни заря и идет в эту самую церковь к ранней обедне. Все никак не утешится. Похоже, бедняжка рассудком на своем горе тронулась. Правда, вот, я слышал, уроки давать начала. Может статься, еще и обойдется все.

Бакчаров пробыл у Заушайского до конца рождественских каникул. Друзья не оставляли его. Часто навещали его сумасшедший поэт Чикольский, беззаботная дочь парикмахера и одноглазый купец Румянцев. Мысли о Беате с новой силой нахлынули на учителя. Куда бы он ни шел, она возникала, отовсюду терзая его сердце своим звонким, подвижным образом. Именно тогда в какомто дремотном безответственном настроении написал он ей то единственное письмо и все никак не решался отправить, пока оно таинственно не исчезло из его чемодана. Впрочем, Дмитрий Борисович не огорчился, он перечитывал письмо так часто, что хорошо помнил его наизусть, и ему казалось, что он всегда сможет его заново набросать.

Дорогая Беата, Любовь моя! Привет тебе из далекой заснеженной России! Если кто скажет тебе, что в Сибири по улицам гуляют медведи, — не верь! Жизнь здешняя мало чем отличается от европейской, разве что попроще немного. Зима здесь настоящая и очень красивая. Обильный снег лежит на крышах домов пухлыми шапками, в морозном воздухе висит копченый привкус дыма, так как дома здесь постоянно и жарко топятся. На улицах звенят колокольчиками бойкие тройки, и лихачи, чтобы не застудить лошадей, гоняют их по городу, как бешеных, иной раз даже опрокидывая сани на крутых виражах. Люди здесь живут тихие и беззлобные, даже к ссыльным относятся с пониманием и участием. Убедился в том на своей шкуре, так как меня часто принимают за ссыльного.

Эти места так привыкли к изгнанникам, что я не чувствую себя здесь чужим. Напротив, когда я ступаю по этой тяжелой, обильно покрытой снегом земле, я познаю, что я тоже любим. Похоже, Сибирь — единственная из всех земель, которой я приглянулся. И для меня это очень светлое место. Я даже начинаю любить его. Это так странно. Томск — столица изгнанников, затерянный среди промерзшей тайги город отверженных. Город, где зимой к четырем часам вечера уже совершенно темно. Но я чтото чувствую в этом городе. Он особенный. Он не столь красивый, не столь поэтичный. Но он особенный. Вообще особенный. Словно здесь произошло неведомое нам событие вселенского масштаба. И кажется, что с тех пор здесь собирается незримое сонмище опечаленных тем событием ангелов.

И когда я чувствую это, я словно далекий и даже чейто чужой сон вспоминаю:

Былые страсти, тихие дома, Любви аллея,
И ты, балкона низкого смешливая Джульетта,
В сорочке шелковой стоишь, слегка краснея,
Трепещут локоны от песенки поэта.
Как я влюблен, как я беспечно пьян в саду,
Пою тебе, любимая, в ночном собачьем лае,
Твои улыбки поразбойничьи краду,
Терзаемый в гористом польском крае.

Представляешь, здешние барышни воображают, что я какаято заморская знаменитость. В дороге я серьезно заболел, и, пока был на излечении в доме здешнего губернатора, его дочери выкрали мою тетрадь со стихами и распространили среди всего множества своих подруг. Это доставляет мне немало неловкости.

Кроме того, я наконец написал повесть о ранних христианах. Я очень долго собирался начать, а когда пришло время, написал ее всего в несколько грустных вечеров в избе моего товарища, сидя у огня, пылающего в русской печке. Литератор из меня, конечно, никакой, я ведь простой учитель географии.

Все эти месяцы я думал, написать тебе или уже исчезнуть окончательно? Сначала так и хотел — просто сгинуть. Но есть в этом чтото дурашливо обвинительное. Чтото вроде немого укора самоубийцы. И вот я подумал, ну его к черту, этот укор! Как минимум я не вправе скрывать от тебя то, как ты изменила жизнь мою. Мне кажется, что я даже оказался бы навеки виновным… увы! еще более виновным пред тобою, если бы не поверил тебе тайны своего нынешнего положения. И вот, наконец, я, кажется, решился рассказать тебе, как я живу. Может быть, мне самому стало от этого легче…

О, Беата, неужели ты будешь держать это письмо в своих руках?! Неужели оно свяжет наши миры, между которыми проложена непреодолимая бездна из лесов, рек и гор. Я все еще люблю тебя! Ты не можешь себе и представить, с каким горьким содроганием пишу я тебе это роковое слово «ЛЮБЛЮ».

Живи счастливо и всегда смейся, вспоминая глупца, посмевшего написать тебе эти жалкие строки.

Пора кончать это нескладное письмо. Оно должно показаться тебе нелепым, глупым. Все это оттого, что я чувствую себя смутным и ни в чем не уверенным. Мне бывает не по себе. Я не знаю, что со мною. Мне то и дело мерещится старик у костра, морщинистый и суровый, он курит трубку, а я рядом и боюсь пошевелиться в его присутствии… Дорогая Беата, кажется, я понимаю теперь, почему ты не пошла за меня: ты, видно, была не так легкомысленна, как я думал.

Еще имею к тебе одну слезную просьбу. Относись ко мне так же насмешливо и думай обо мне что хочешь, но не глумись надо мною — не показывай это письмо своему другу и моему неведомому недругу. Бросаю перо. Прощай!

Твой до скончания века Дмитрий Бакчаров.

2

— Доброе утро, Дмитрий Борисович, — встретил его Чикольский так, словно Бакчаров и не покидал избушку на полтора месяца.

Бакчаров ответил:

— Доброе, — и устало опустился на скамеечку в прихожей. — Вздремнуть хочется.

Чикольский стругал картошку и бросал ее на шипящую сковороду.

— …И проголодались, небось? — улыбнулся юноша, заметив взгляд Бакчарова. — Ефим Румянцев заходил. Вас искал. На охоту, говорит, с ним вместе едете. По городу слух прошел, будто Иван Александровичто уезжает от нас. Сегодня вечером от гостиницы «Европейская» карета его на Иркутский тракт отправляется. Идите, ложитеська в кровать, а я вам сейчас горячего принесу.

Бакчаров только вздохнул, поднялся со скамеечки и пошел, чтобы лечь под пологом на кровать.

Когда учитель проснулся, Арсений уже покинул его. Безумный поэт оставил для него записку, в которой путано объяснял, что уезжает навсегда вместе с Иваном Александровичем Человеком, потому что тот обещал ему показать обитель Афродиты. К записке присовокупил свой последний бредовый стих.

Эх, друзья мои, что и ни говори,
Вот смотрю на свои голые ноги,
Волосатые сущности эти мои,
Стоят они, костлявые, на пороге.
Увидеть их кому, упаси Господь!
Стыдно. Но словно старую клячу,
Люблю, друзья, свои ноги, хоть
Скрываю их и всячески прячу.

«А еще я хотел извиниться, — сообщал в самом конце письма Арсений, — за то, что шпионил за вами последнее время. Впрочем, это я не по своей воле, а по просьбе Ивана Александровича. Это он велел мне переписывать и передавать ему все новые страницы вашей книги. Я думаю, что ему очень понравилась ваша повесть. По крайней мере, чтото в ней его очень задевало. Так как, читая ее, он то громко смеялся, то нервничал, и потом еще долго не находил себе места, раздражаясь по любому, даже самому незначительному, поводу».

Больше Дмитрий Борисович ничего не слышал о судьбе Арсения Чикольского.

55
{"b":"113624","o":1}