Литмир - Электронная Библиотека
A
A

– А солдатика-то наградили? – живо спросил Володя.

Штабс-капитан снисходительно усмехнулся.

– Э-э-э, суть в другом. Награды эти... Ладно, я вам после выскажу. – И, заметив Володино огорчение, успокоил: – Наградили, наградили. – Помолчав, продолжил: – Или вот, скажем, пример. Это уж когда штурм Ходжента. Слыхали? Да вам-то тогда, поди, еще гогель-могель в ротик совали. – Он пошевелился, будто в удивлении: – Гм, и то сказать, семнадцать лет минуло... Ходжент, доложу, место стратегическое, вход в Фергану затворяет. Не чета какому-нибудь Ура-Тюму: башни, стены, ров, цитадель. У! Штабные, понятно, диспозицию чин чином: правая колонна, средняя колонна, резерв... Граф Лев Николаевич Толстой очень прав: диспозиции эти всегда к черту. И у нас под Ходжентом тоже, к черту, перемешалось, спуталось. Я в средней был, в средней колонне. Назначили нам ждать, покамест правая управится. А после, стало быть, нам – по особому сигналу трех ракет. Мы ждем. Солдаты шанцевый инструмент сложили. Вдруг: ракета! Не нам была ракета, левому флангу, должно быть, а не поспели сообразить, что да как, уж солдаты подхватились. А шанцевый-то бросили, позабыли как есть начисто. Бежим, «ура!». Лестницы были, они мешают на бегу, ребята в азарте их побросали. Бежим, «ура!». Эспланаду махом, переднюю стенку – как лошади барьер, в ров скатились чуть не на задницах – и к башням и к стенам, чьи там батальоны – черт его знает, «кони, люди»... А туркменец сверху лупит камнями, бревнами, из бойниц садит почти в упор. Кажется, нет выхода? А? Ретируйся, и баста? Вижу тут поразительное: стена глинобитная, солдаты в нее штыки вбивают и лезут, ползут, лепятся ласточками! Вы можете это вообразить? А? Сверху-то, со стены не дремлют. И опять, заметьте, солдат безвестный подхватывает бревно, другие пособляют, еще бревно и еще – таранят ворота. Ворвались. В улицах бой, на какой-то там улочке пальнули в нас из фальконетов, не сидел бы я тут с вами, когда б не солдат моей роты Семенов: прикрыл собой, убит был. – Штабс-капитан вдруг ляпнул ладонью по столу. – А вы – «награда»!

Остывая, говорил еще, но уже задумчиво, и уже не краткой, как на ветру, затяжкой курил, а долгой, длинной.

– Решительно не могу вспомнить, кто, но умная, видать, бестия, англичанин какой-то: вы, мол, русские, умеете умирать, но не умеете жить. Горько? А поневоле ведь соглашаешься. В бою-то, середь смертей и огня, солдат наш не гуртом, не стадом валит. Э нет, сударь, личность в нем в рост встает. И какая, черт дери! Он тут не червь земляной – сизый сокол. А на поле? А в мастерской? От люльки до погоста – раб смиренный, скотинка, вот оно что. Героем умрет под каким-то там Ходжентом, который ему ни на кой ляд и не нужен, а у себя-то, где-нибудь в Калуцкой... После Туркестана я много раздумывал, постичь хочу, в книжках рыщу, как лазутчик в лесу, в нелегальную заглядывал, Маркса по сборнику Зибера грыз. Бездна правильного, бездна верного, разделяю и приемлю. А признаться, многого, очень многого не постиг. Одно мне яснее ясного: нет у меня нравственного права на жизнь, ежели вот нижний чин Семенов прикрыл меня от фальконета, а я Семеновых от мук и бедствий не прикрываю. Он мне на секурс, на выручку явился, а я ему, выходит, кукиш? Вот был у нас в туркестанском войске начальником кавалерии Пистолькорс. Кавказский, знаете ли, герой, хват и семи пядей во лбу, с высшим начальством всегда на ножах, с подчиненными всегда в кунаках. Жил по старинке, нараспашку, открытым домом, офицеры у него и пили вволю, и Сен-Симона с Фурье читывали. Не дичились его, высказывали, что думали. А он слушает, слушает да и подрежет: мыслите вы, господа, не аналитически, а по настроению, женским умом мыслите, слова у вас – сотрясение воздусей... Кажется, вот она, черта: сейчас это он настоящее дело нам укажет! А нет, смолчит. Только и добавит, что разрушать-де легче, чем создавать. Положим, Пистолькорс и тогда был немолод, в летах был, а старого пса, извините, новым штукам не выучишь, однако и правда была за ним, не вся правда, но доля. Хорошо. Теперь, скажем, я, штабс-капитан Иванов, я вот не могу, не хочу турусы разводить, как оно там, за горами-долами, устроится, но дело, наше дело, вижу. Здесь, тут – в войске. Не офицер нужен, пусть и с академическим значком, офицер-гражданин нужен, вот что. И в тот день, когда «последняя труба», повел бы он батарею, эскадрон... Ну да вы и без меня знаете! Только вот что: для вас-то, может, сие прописи. Не так ли? Да много ль таких, дорогой мой?..

Повседневность текла, как и у всех в бригаде, неукоснительным уставным порядком. Скучновато текла. Но, правду сказать, Володя находил в этой размеренности и некоторую прелесть. Одно лишь поначалу смущало и волновало прапорщика. Ему казалось, что подчиненные наблюдают за ним исподтишка, и не просто наблюдают, но со снисходительным, хоть и скрытым, презрением. Он обижался, уныло горевал, испытывая при этом и что-то похожее на вину перед теми, кто звался нижним чином.

Постепенно прапорщик увидел не однообразную массу, а людей разного калибра и разного достоинства. Он выспрашивал о прошлом. Они дивились его любопытству, но отвечали. Его дружба с Ивановым, его бедность располагали, день ото дня он все больше прилаживался к солдатам своей батареи, увлеченнее вел тайное революционное дело.

Между тем пошли вполголоса толки об усилении секретного надзора за состоянием умов в армии. Передавали, что в столице на высочайшие смотры велено господам офицерам надевать пустые кобуры. Рассказывали, что даже в гвардии не все гладко, что некий гусар, отнюдь не молокосос, уже в чинах, вхожий в высший свет, уличен недавно в преступных связях.

Слух об усилении секретного надзора не был пустым. И как раз в это самое время саратовские жандармы, среди множества конфиденциальных бумаг, адресованных в Петербург, в департамент полиции, сообщали и некоторые весьма неодобрительные сведения о прапорщике Владимире Дегаеве.

Сообщали они вот что: «Поименованный выше прапорщик Дегаев занимался распространением революционных учений среди местных военнослужащих и ведет обширные сношения с деятелями социально-революционного сообщества».

4

Эмиссар Исполнительного комитета... Месяц назад, в Петербурге, на Лизиной квартире сидели они за чаем. Это «эмиссар» прозвучало таинственно и значительно. Словно Сергей Петрович Дегаев возлагал на Блинова секретную миссию Конвента. И вот она, магия слова, магия термина: студент Горного института почувствовал признательность к тщедушному большеголовому человеку.

Блинов исчез из Петербурга. Быть может, быстрота его исчезновения диктовалась не одними конспиративными соображениями. Он не мог простить себе тогдашнюю ночь с Лизой. Ночь эта ко многому его обязывала, а ему претила фальшь, но и порвать с Лизой он тоже совестился. В сущности, Блинов не уехал, но спасся бегством. Однако был вправе утешиться: нет, не сбежал – уехал с нелегальными поручениями.

У него были письма, адреса, фамилии, новый шифровый ключ для переписки местных групп с центром. А нужно ему было определить силы бойцов – кто есть жив.

Блинов сознавал опасность. Инспектор Судейкин работал не на одну столицу, погромы случались не только в Петербурге. Ничего не стоило попасть в западню, но Блинов с легкостью почти беспечной пустился в путь.

Ему нравилось сквозь стук вагонных колес высматривать, нет ли филеров. Нравилось соскакивать с поездов в сонную прохладу ночного полустанка и добираться до города, меняя телегу на пролетку, или пешей ногой отмеряя версты. Самое ощущение опасности будто бы переменилось. В Петербурге оно томило, как однозвучность. Теперь он чувствовал себя одиноким волком. Он не расставался с заряженным револьвером. Вооруженное сопротивление при аресте каралось смертью. Блинов верил, что сумеет и отбиться, и встать на эшафот. В душе его было безотчетное молодое убеждение в своей неуловимости. Петербург словно бы лежал на ладонях департамента полиции. Россия, как он думал, в них не умещалась. Огромность России обнадеживала.

35
{"b":"113587","o":1}