– Не по мне, не пойдет.
Скандраков притопнул ножкой, как копытцем, рассмеялся коротко. Он был оскорблен в лучших намерениях. Острее, пристальнее инспектора Судейкина вглядывался он в этот «рабочий вопрос». Нет, Скандраков не желал исключительных законов наподобие германских. Любой проходимец может править страной, пользуясь всеподавляющей жестокостью. Тут не нужен Вольтер, а нужен фельдфебель, усатый или безусый, в штатском или военном, но фельдфебель. Не осадное положение, не исключительные законы, а нечто гибкое, гуттаперчевое. Таково, думал Скандраков, веление времени.
Но вот, черт возьми, сидит мастеровой, отвечает тупым «нет», а он, Скандраков, бьется как рыба об лед. И потому г-н Скандраков мгновенно отбрасывает «государственные соображения», высокие материи отбрасывает он к дьяволу. Разумеется, нетрудно измотать упрямца регулярными вызовами в розыскное отделение, загнать в угол, распустив слух о сотрудничестве его с тайной полицией. Способ испытанный, такие, как этот Сизов, задыхаются насмерть. Можно, все можно, но у г-на Скандракова есть еще козырь. И, вперив в Дмитрия Сизова стеклянные глаза, он козырь этот выкладывает.
Хорошо, говорит он своим «русым» голосом, но уже без доверительности, хорошо, пусть так. Однако, может быть, Сизову Дмитрию не след забывать Сизова Нила? Может быть, поразмыслить о своем братце?
Дмитрий оскалился:
– Не пугайте, уже пугали.
– А-а, да, да, как же. Упоминал об его податливости? Ну что ж, не скрою – преждевременно. Времени у нас не в обрез.
– Врали про него, все врали!
– Стало быть, виделись?
– Чего виделся? – опешил Дмитрий, догадываясь и ужасаясь своей догадке.
– Ах, опять, какой мы простачок, – устало сказал Скандраков. – Виделись вы с ним, вот чего. Скрывается у Красных ворот, вот чего.
Дмитрий молчал. Следили за ним – выследили Нила.
– Так вот, друг мой, мы его арестуем.
– А за что? – вскинулся Дмитрий. – За что?
– А хоть и ни за что, – ухмыльнулся Скандраков. – И виною старший братец. Вот как оно, от двух бортов в угол.
Дмитрия будто в машину затягивало, окидывая крупным потом.
– На досуге прошу поразмыслить, – сказал Скандраков. – Но, увы, не больше двух дней. И не упреждайте вашего Нила – бесполезно.
Город был пуст, мертв. Были люди веселые, невеселые, равнодушные. Но город был пуст, мертв. Стояли дома, разные, каждый своим обычаем, но пусты они были, мертвы. Снег бил в лицо. Сумрак, жуть светлого полуденного часа, одиночество среди толпы, сумрак, жуть, одиночество, когда на тебе – узкий, щелью, желтый зрачок тайной полиции.
Дмитрий оглянулся. Блеклый видом прасол шел следом. Дмитрий свернул в проулок, опять оглянулся. «Тот» шел по следу. Дмитрий замедлил шаг, и «тот» замедлил шаг. Дмитрий боком, упруго, злобно прыгнул в подворотню, и шпик в барашковом пирожке вильнул в подворотню. Дмитрий сжал кулаки. Филер покорно смотрел на него снизу вверх.
– Прилип, гад?
– Велено, – вздохнул филер.
– Башку проломлю!
Филер грустно моргал.
– Ступай, – мотнул подбородком Сизов.
Филер переступил с ноги на ногу.
– Держи целковый, – сказал Сизов.
– Благодарствую. Сменят – выпью-с...
Дома по-старому пахло кожевенным товаром, но запах уже утих. Дмитрий разделся, сел у окна на низенькую скамеечку. На ней отец сиживал, согнувшись, сжимая губами рядок гвоздочков-тексов. Приколачивая кожу у носка, стучал легонько, это ведь не подошва, подошву-то батька лупил машисто. Отцовы инструменты мать прибрала в ящик. Дмитрий вспомнил, как она трогала, оглаживала их, а покойник лежал на столе.
Дмитрий, сутулясь, рылся в ящике; задумчиво выпятив губы, разглядывал заточенное лопаточкой тачальное шило, и рантовую срезку, похожую на укороченный серпик, и фумель, брат стамески, прямое шилофорштик, все эти колодки и гладилки, вар, дратву, связки щетинок, кленовые гвоздочки (когда их вбивают худо, наперекос, то зовут «адамовыми зубами»), и неизменный башмачный молоток-барец, казалось, все еще с теплой рукояткой, и этот плоский, бритвенно заточенный рейнской стали нож. Осторожно поворачивая широкое лезвие, Дмитрий видел тусклые безличные отсветы. «Как на рельсах», – определил Дмитрий, поднялся, постоял в нерешительности и вышел во двор.
Шпик прилепился к стене.
– Эй, – негромко окликнул Дмитрий, – на-ко, вали в трактир, погрейся. Никуда не денусь.
– Не врешь? – робко понадеялся продрогший филер. – А то дадут под ж..., а у меня пятеро. – Он показал, какие они у него, мал мала меньше: – Во, во, во...
Сизов побожился, шпик радостно пискнул, трусцой взял в «Триумфальный». Дмитрий, не мешкая, взбежал этажом выше, толкнулся в Сашину дверь.
Саша в суконной фабрике работала, у купца Бома, на Сущевской, домой поспевала она до фонарей, тотчас заводила живой переплеск над ушатом, капли не обронив, скоренько и плавно носила полные пригоршни – мылась, чистюля, долго и сладостно.
Дмитрий вломился, заставив Сашу метнуться за ситцевую занавеску. Ее голая крепкая спина блеснула, Дмитрий смущенно затоптался... Шурша одеждой, мелькая сгибами локтей над занавеской, Саша испуганно спрашивала, не приключилось ли чего с Нилом.
Высоко поднимая руки, оправляя волосы, в туго натянувшейся блузке, она показалась из-за своего укрытия и, перехватив взгляд Дмитрия, сердито закраснелась. Тот постарался изобразить независимую улыбку, а улыбка-то не получилась, и Дмитрий, кашлянув, заговорил нарочито резко.
Он еще объяснял Саше, что надобно делать, а она уже накидывала шубенку, уже повязывалась шалью, и в ее торопливом «сичас, сичас» звучало что-то совершенно бабье, негородское и горестное.
Маму угомон не брал, вечно в заботах, хоть семья и убыла вполовину. Она сидела боком к керосиновой лампе, починяя, зашивая, посовывала иголку на нитку, и опять, опять был мелкий, мерный промельк иглы, которому словно вторили стенные часы-екалки.
Дмитрий наскоро, не в аппетит поужинал и молча лег. Матери не было ему видно, видел он ее тень на скосе потолка; ему хотелось тихо поговорить с мамой, сейчас он испытывал к ней прощальную любовь.
Она неслышно приблизилась, склонилась, лицо у нее было не властным, а скорбным, как у Параскевы Пятницы.
– Ты что это, Митенька?
Он еще помолчал, не справился и глухо выдохнул: «Ох, мама...»
Ни о чем она не спрашивала, только руку ему на лоб положила.
– Ты, Митенька, нравом горячий, сожжешь себя, как свечка, боюсь за тебя. Ты, Митенька, лучше не так, мало ль чего бывает, зло какое, хула, а ты не гори, ты лучше тихо...
Рука ее, крупная, весомая, пахла поташным мылом. Митя трогал губами жесткие рубчики, что бывают на подушечках пальцев у прачек.
Наверное, в полночь, может, позднее Саша стукнула в окошко. «Быстро управилась, – обрадовался Дмитрий. – Эка Санька-то перепугалась, “сичас, сичас” лепечет... А тебя, – подумал он, – никто и не вспомянет». Дмитрий сознавал, что это неправда, убиваться будут по нем, но ему хотелось думать о забвении, завидовать Нилу, которого любит Санька, и хотелось жалеть себя, никем не любимого.
– Кто там стукнул? – спросила мать.
Дмитрий замычал, будто спросонок.
– Да ладно тебе, – сказала мать, – я ведь слышала.
Он пробормотал:
– А черт их, шляются тут.
Мать вздохнула. Она лежала без сна, Дмитрий тоже не спал. Он разобрал ее шепот: мать молилась Иисусу Сладчайшему, Царице Небесной, и Дмитрия опять засаднило прощальной любовью, но теперь уже не к одной маме, но и к Нилу, и к этому дому, где пахло надежным, стародавним ремеслом.
Поутру увязался за Дмитрием другой филер – усатая орясина, смахивающая на балаганного борца. Сизов не ощутил к шпику ни злобы, ни усмешливой снисходительности. И не о том страшном, что ему, Сизову, предстояло, думал он, выходя на утреннюю, едва очнувшуюся улицу, а думал о том, как переждать этот час до начала занятий в секретно-розыскном отделении.
Дмитрий увидел ломовиков, конку, мглистое небо с позабытым месяцем, похожим на клок обтирочной ветоши, и этот слабый, нечаянный месяц, которому суждено было скоро угаснуть, вернул Сизова в его одиночество, в его отрешенность, и он опять поверил, что сделает свое роковое дело.