И верно, «вся Москва» пребывала в том нетерпеливом возбуждении поскорее и побольше накупить, какое охватывало «всю Москву» в предвкушении балов, празднеств, парадных обедов, военных смотров. «Эти петербуржцы» уже съезжаются, ну так Москва себя покажет, Москва утрет им нос. И, взбурлив, Москва осаждала Кузнецкий, Столешников, Петровку, брала пирожные от Трамбле, причесывалась у Жозефа, заказывала бордо и сотерн, галстуки и штиблеты, цветы и сигары.
Лизе до смерти захотелось транжирить, ведь она не хуже других, почему бы и не поддаться искушению, вовсе не ради коронации, а просто потому, что «все», и тепло, май, и еще потому, что одна-одинешенька в этом городе. И она купила себе лайковые перчатки, купила шляпку, новомодную, парижскую, серой тафты, а вокруг тульи розовая муаровая лента, а поля подбиты черным бархатом.
Уже в сумерках Лиза добралась до Триумфальных ворот. День отходил, как жил, – в мирной теплыни. У Тверской заставы начиналось Петербургское шоссе. Пахло незастроенной, сохнувшей после недавней ростепели землею, рощами пахло, открытыми пространствами, которые хоть и не были видны из-за домов, но угадывались. Ни особняков тут с фронтонами, старых гнезд московских, ни доходных, в пять этажей, а приземистые дома, бедные, бревенчатые. Ворота у них сплошные, дощатые, высокие, не перелезешь, а калитки с фасонными щеколдами. Как в Можайске, как в Верее.
Слева, в глубине площади, за теперь уже стихающим громом ломовиков и конки, сумерки размывали фасад Смоленского вокзала, слабо синели керосиновые фонари. Лиза подумала, что пришла поздно, что в мастерских, должно быть, кончили. И вдруг удивилась: зачем это Сергей направил ее в мастерские? Интеллигентная барышня в мастерских? Как это так, а? И для чего, спрашивается, мастерские, когда вон, по правую руку, трактир, где-то там, во дворе, живет этот Нил Сизов.
Отворила пожилая женщина. В комнате огонь горел, слышался запах стряпни и постирушки.
– Вам кого? – голос был неласковый, настороженный. Лиза сказала.
– Ни-и-ла? – протянула хозяйка. – Входите.
Она зажгла свет. Лиза увидела ее лицо: властное, умное, раскольничье.
– А вы кто же будете?
– У меня к нему дело.
– Вы кто же будете?
– Простите... Он скоро?
– Право, не знаю. – Хозяйка переставила лампу, чтоб свет падал на гостью. – Садитесь.
– Благодарю.
– Чего ж, садитесь, – пригласила хозяйка властным тоном.
– А Нил скоро?
– Нил-то? – Она усмехнулась и спрятала усмешку. – Не сказывается матери. Вы-то откудова будете?
Лиза начинала сердиться.
– Скажите, пожалуйста, ждать мне, нет? Вы понимаете...
– Понима-аю, – насмешливо и сурово перебила хозяйка.
– Да вы меня не за ту принимаете! – вспыхнула Лиза.
– Сиди, сиди, ишь, подхватилась.
Лиза увидела в ее глазах как бы теплый отблеск.
– Нет, я пойду, – сказала Лиза. – У меня просьба...
– Обиделась. Я вас за ту, именно что за ту принимаю, а вы и обиделись на старуху.
– Отчего же за «ту»? – облегченно улыбнулась Лиза.
– А потому сестра наша вроде бы еще не опаскудилась.
– Вы все загадками.
– Ка-акие загадки, милая? Я к тому, что этих-то... предателев промеж баб нету.
– А-а, – рассмеялась Лиза и продолжала послушным голоском: – Я ждать никак, ну никак не могу, а вы уж передайте, пожалуйста, чтоб навестил Елизавету Петровну в номерах Литвинова. Варсанофьевский переулок знаете?
– Как не знать? В Москве полвека, да не знать! Лизавету Петровну, значит? Так, так... – Она снова нехорошо усмехнулась. – В номера чтоб?
– Послушайте, – сказала Лиза с сердцем, – я к нему послана, а вы...
– А я что? Я ничего. А только нынче уж его не ждите.
Лиза ушла. Она чувствовала, что Сизова стоит на пороге, смотрит вслед. «У-у, боярыня Морозова», – поежилась Лиза и прибавила шагу.
Уже стемнело. В трактире были открыты окна, мелькали половые в белых полотняных одеждах. Музыкальная машина громко вытренькивала «Ах, где же ты, моя услада?». Лиза вышла на площадь, взяла извозчика и тут только почувствовала усталость. Но усталость была приятная, она подумала, что спать будет хорошо, крепко, и это предвкушение сна тоже было приятно Лизе...
Утро встало высокое и светлое. На дворе деревья покачивались; наверное, можно было б услышать их лепет, когда б дядьки в картузах не голосили сипло:
– Калоши старые бере-е-ем...
– Ведра, корыта, кровати починя-я-ем...
Нил Сизов не являлся. Ехать к нему Лизе не хотелось. «Поеду, – думала, – как домой соберусь». Ни Светловской в «Онегине», ни хохловским баритоном насладиться ей не удалось. Певцы были заняты репетициями, Лизе сказали, что они будут с хором на Красной площади в день коронации.
Она бродила по Москве, видела, как город охорашивается гирляндами, флагами, иллюминациями, царскими вензелями. На Страстной и Смоленской видела, как по старинке торгуют с возов. Видела, как медленно, одышливо влекутся конки, на империалы которых (в отличие от Петербурга) слабый пол не пускали.
Москва уже томила Лизу. Чувство новизны, избавления от будней затупилось. Она бы удрала домой, но в Петербурге не было Коленьки. Ужасно затоскуешь в опустелом городе. Легче думать, что они оба в краткой отлучке. И надо ж увидеть коронационные торжества, зрелище редкостное.
Торжества начались 10 мая 1883 года. В первую половину дня натянуло тучки. По крышам и мостовым играючи пробежался молоденький дождик. Потом распогодилось.
Лиза поднялась к Сретенке. Публика с серьезным радостным оживлением, похожим на пасхальное, текла в сторону Тверской, Манежа, Красной площади – смотреть, как царь поедет в Кремль.
В этот самый час к главному подъезду Петровского замка подвели снежной белизны коня в черных, глянцевито зализанных чулках. Конь был поистине царской крови, рослый, крупный, спокойный.
Император вышел из дворцовых сеней. Так выходили некогда: первый Павел, первый Александр, первый Николай, второй Александр. А теперь вышел человек чрезмерно плотного сложения, с лицом, которое одним напоминало мопса, другим – быка. Он был в генеральской форме, в круглой барашковой шапке.
Вокруг он видел знакомых, хорошо ему известных людей: великих князей и великих княгинь, иностранных принцев и принцесс, послов и посланников, статс-дам, сенаторов, генерал-адъютантов. И единственный, кому он верил последней кровинкой, тоже был тут – его денщик, его собутыльник, его верный приятель, начальник охраны генерал Черевин. Этот рубил весь мир надвое: ни для кого не досягаемый государь, при государе он – Петр Черевин; ну еще – так уж и быть – государыня Мария Федоровна с детьми. Остальные – сволочь. Все, кто сейчас в своих придворных и военных мундирах, со своими плюмажами, аксельбантами, вензельными эполетами, орденами, все, кто сейчас суетился, расхаживал, выбегал, убегал и возвращался, перешептывался, взмахивал руками, кивал, – все они сволочь. Включая и великих князей, этих лоботрясов, вечно досаждающих царю.
Император и начальник охраны переглянулись, оба думали об одном: ах, кабы да в Гатчину! Государь затворился бы в кабинетике, читал бумаги и аккуратно, крошки не обронив, набивал табаком папиросные гильзы. Черевин сидел бы при дверях. Безопасность, покой, уют.
Но Александр бессилен что-либо переменить, как может быть бессилен лишь владыка и самодержец. У него будто пухнут ноги, тяжелый, он словно еще на пуды тяжелеет. Он скашивает глаза на темноволосую женщину с прелестными зубами, полуоткрытыми в напряженной улыбке. Александр любит ее покойно, но сейчас, при ее прикосновении, грудь полнится нежностью, благодарностью, страхом. Сейчас, стоя на крыльце, готовый в путь, он уже не за себя страшится, не за наследника, не за детей. И с мольбой мысленно произносит ее имя, не русское, не Мари и не Мария Федоровна, но девичье, невестино имя – Дагмара, моля всевышнего пощадить, уберечь.
Она платит ему прочной привязанностью, хотя предмет ее тайных вожделений некий флигель-адъютант. Но сейчас, в минуты ожидания ужаснейшего происшествия, она отчетливо и больно сознает, как дорог, как близок ей этот толстый мужчина в генеральском мундире. Будто и не было династических расчетов, а было то, что бывает у всех людей, – супружество и дети, добросовместно, в согласии зачатые.