Лиза вышла на Каланчевскую площадь, в московскую толчею, в дребезгливый перезвон медлительных конок, в гам извозчичьей биржи, в запах еще свежей майской пыли, холщовых торб, овса, лошадей. Лиза чувствовала себя светской дамой, потому что Сережа ссудил ее солидной суммой (откуда у него столько?), и решилась взять лихача.
Садясь в карету, Судейкин опять увидел маленькую барышню и опять вопросительно подумал, на кого же она так похожа. Но его память и теперь промолчала. А девица, ишь ты, на лихаче упорхнула.
Судейкину и Коко приготовили номера в «Дрездене» на Тверской площади, рядом с дворцом генерал-губернатора и гауптвахтой. Встречавшие простились с приезжими. Предварительно у господина инспектора взяли слово компанейски отужинать в «Эрмитаже».
Дядюшка и племянник остались в номерах. Номера были дорогие. Ванные, прихожие, ампирная, как в Английском клубе, мягкая мебель и ковры, которые, кажется, не слишком-то часто выколачивали коридорные.
Настроившись на московский лад и чувствуя себя «человеком с дороги», Георгий Порфирьевич, не спрашивая завтрака, заманил Коко в баню: «Здесь, брат, не питерские брызгалки, где одной немчуре здорово».
Они ухали, они крякали на верхнем полке, а два жилистых мужика в набедренных, как у полинезийцев, повязках наддавали пару. Потом другие банщики, старики, иссушенные, как пергамент, мотая нательными крестиками, с деланным остервенением корежили, давили, терли, пришлепывали Георгия Порфирьевича и Коко, а те – оба могучие, белотелые, мускулистые – мычали, стенали, даже поскуливали от истинно московского банного наслаждения. И мозолики им посрезывали, и цирюльник легкой стопою прибежал, десять лет подвизался в наилучшем куаферном заведении Невиля на Тверской, в доме Парамонова, и чудо-квас им подносили, убродивший, в больших стеклянных кувшинах.
В «Дрезден» прибыли они, лоснясь, испытывая тот радостный голод и потребность в запотевшей рюмке, какие возникают лишь после бани. Ублажившись, соснули на перинах, а час пробил поспешать в «Эрмитаж», поднялись, что называется, как встрепанные.
Москвичи расстарались, эрмитажный повар-кудесник не ударил лицом в грязь, и музыка оффенбаховская нежила, штиблеты в такт двигала, и Коко волооко провожал дам, что в бедрах, пожалуй, шире питерских.
А на другой день Георгий Порфирьевич был уже при исполнении «особых служебных обязанностей». Не в банях баниться, не в эрмитажах кутить пожаловал за шестьсот с лишком верст.
Кто же еще, как не Георгий Порфирьевич, мог ревизовать готовность Первопрестольной к приему царской фамилии? Три месяца назад высочайше утверждено «Положение об устройстве секретной полиции в империи». Согласно пункту пятому Судейкину вверили «ближайшее руководство» всеми учреждениями тайной полиции. Ему, чину малому, не прекословят начальники губернских жандармских управлений вкупе с начальниками отделений по охранению общественного порядка и безопасности. Вот то-то и оно, генерал не генерал, а извольте-с. А ежели в «Эрмитаже» чокались, то это еще не значит, что спуск будет. Ни малейших послаблений, господа, сами понимаете – коронация.
Он-то ой как все понимал. Недаром выспрашивал Яблонского, недаром опытнейших филеров гонял. Яблонский после свидания с Вячеславом Константиновичем заартачился было: «я-де не убежден», «мало ли что», «есть группы, мне неизвестные...» Цену набивал, все-то недоволен. А Георгий Порфирьевич напрямик: «У нас с вами, Яблонский, иные цели, так? У нас никакой надобности в шуме-громе, так?» Умный, умный, а дурак: согласился, признал, что не будет в Москве злодеяния. Спасибо, брат.
Однако инспектор не бросился со всех ног успокаивать директора департамента. Зачем? Лыком шит, что ли? Нет, пусть: «Сюрпризов ждут, сюрпризы будут». Пусть на него, Георгия Порфирьевича Судейкина, богу молятся: спаси, вызволи. Этот старый дурак (в Академии бы наук тебе, ваше сиятельство, злого бы духа пускать по преклонности годов, и довольно), старый дурак снизошел. Губу жевал, глаза желтые: «Как вы полагаете? Государь на вас надеется». Да и ты, ваше сиятельство, крепко на меня надеешься. Однако ни полковника не дал, ни высочайшей аудиенции. Потом, дескать, после. Ну хорошо, хорошо, благодарствуйте. Поживем – увидим. А орденского крестика мне не надо, шубу не сошьешь.
Он многое понимал, инспектор Судейкин! Яблонскому верил, намертво верил. И все ж сомнения (не в Яблонском, а в его осведомленности о делах московских нигилистов), сомнения-то червем посасывали. И Георгий Порфирьевич день-деньской на ногах. Повсюду поспевает Георгий Порфирьевич, а за ним тенью Коко Судовский. Без форсу, без свиты, без рассыльных. Скромно, тихо, посторонними эдакими господами.
Народные торжества чего требуют? Городовых, чтоб пьяных до потери образа по мордасам, а карманников за шиворот – и вся недолга. Иная статья, совсем иная, коли торжества народные в присутствии высочайших особ. Это ведь уже что? Это ведь не просто, а единение с верховной властью. Оно в газетках куда как хорошо выполнено. Но в нашей грешной, быстротекущей жизни за этим вот самым единением глаз нужен. И какой глаз! Всевидящий!
Большую часть времени, оставшуюся до коронации, Георгий Порфирьевич убил в Кремле. Судейкин не ворошил журналы «Комиссии для принятия мер к предупреждению злоумышленных взрывов». Инспектируя, он хотел быть самовидцем.
Судейкин меньше всего умилялся великорусским святыням, хотя, конечно, обнажал голову в воротах Спасской башни, как делали все православные со времен Алексея Михайловича, и крестился на соборы, как делали все православные со времен еще более стародавних. Он не предавался размышлениям о Кремле как вместилище бестрепетного насилия и наглого самозванства, печальных отречений от престола и перемены веры ради престола, кровавых мук и принудительных постригов, осквернения храмов и осквернения девственности. Он не бродил меланхоликом меж гробниц, столь многочисленных, что Кремль, можно сказать, на царственных костях зиждился, как Россия на костях верноподданных. И трепетно не всматривался Георгий Порфирьевич ни в архитектурные пропорции, ни в живописные эффекты.
Инспектору секретной полиции подполковнику Судейкину все эти строения на Боровицком холме, обнесенные зубчатой стеною с башнями, были огромным, сложным, чертовски путаным хозяйством с бессчетными лазейками и щелями, потайными ходами и закоулками, полутемными сенями, коридорами, подклетями, подвалами.
Георгий Порфирьевич по совести признал: «Комиссия для принятия мер...» во главе со свитским генералом Козловым потрудилась ревностно. Засовы и тяжелые, как ядра Царь-пушки, замки нерушимо замыкали переходы и подвалы, где пахло тленом. Железные решетки перегородили подземные сообщения с Москвой-рекой.
В Спасских воротах саперы копошились, звякал шанцевый инструмент, светили фонари. Вот уж десятилетия и десятилетия российские самодержцы во всех наиторжественных случаях проезжали в Кремль Спасскими воротами. Теперь Спасские ворота ждали императора Александра. И саперы копошились: нет ли минного подкопа, вроде того, какой соорудили изверги революционисты два года назад в Питере, на Малой Садовой. Подкопы отыскивали саперы, мины отыскивали.
А в вышине, над солдатами и офицерами, над Красной площадью и торговыми рядами, отзванивали в тридцать три колокола башенные часы: дважды в день «Коль славен» и дважды в день «Преображенский марш». Отзванивали с нервной мрачностью, и москвичам было бы тягостно слушать эти башенные «пиесы», если б только они слушали. Но горожане, занятые будничными хлопотами, лишь машинально отмечали время, потому что «Коль славен» играли в девять утра и в три пополудни, а «Преображенский марш» – в полдень и в шесть вечера. Марш этот звучал и Георгию Порфирьевичу, когда инспектор завершил наконец главный и самый ответственный раздел своей ревизии.
Однако Боровицкий холм был лишь одним из семи, на которых уселся своим широким дебелым задом «Третий Рим».
Из Петровского дворца, что по Петербургскому шоссе, государь проследует в Кремль. Оно сподручнее бы с Николаевского вокзала. Да на рысях, скоренько. Но нет, существуют «исторические воспоминания». Петровский дворец при Екатерине воздвигли в память одоления басурман-турок; все императоры в преддверии коронации останавливались в том дворце. И потому, стало быть, ехать его величеству Тверской бойкой улицей, засыпающей позже всех прочих.