— Я ее не знаю.
— Потребовалось много, очень много времени, чтобы обнаружить, что в этой капле размером с булавочную головку художник поместил свой автопортрет.
— Что?
— Это чистая правда. Одна посетительница присмотрелась к картине внимательнее, чем все остальные. А теперь, если вы внимательно посмотрите на кончик церковного шпиля, вы увидите… Но, к сожалению, у меня нет лупы…
— А что бы я там увидел?
— Лицо нашего позора. Черты наших угрызений.
— Портрет Бетранкура?
— Да. Невероятно похожий. Но это не всё. Если как следует присмотреться, можно увидеть, что под краской скрывается текст. Удивляюсь, как Кост этого не заметила.
— Завещание?
— Признание. Подробное признание. Рано или поздно, это обязательно всплыло бы на поверхность. Под сколами краски можно было бы прочитать, как по книге. Он все предвидел — использовал разные типы краски. Алхимик Этьен. Волшебник. Понимаете теперь, что такая вещь не должна была попасть в чужие… руки.
Я не прореагировал. Он сказал это не специально. Что же касается тайн, заключавшихся в картине, и необходимости скрыть ее от дотошных глаз, я теперь лучше понимаю заинтересованный взгляд Жан-Ива, и это всего лишь через полминуты после того, как она была повешена на стену.
— А первый «Опыт» был задуман Бетранкуром?
Он улыбнулся.
— Жюльен всегда говорил: есть всего три главных искусства — живопись, скульптура и динамит. Он рассуждал о Ротко, о Поллоке, об абстрактном экспрессионизме, когда мы еще падали в обморок от изысканной таинственности «Завтрака на траве» Моне. Надо было видеть, как он шпынял нас — прилежных маменькиных сынков… «Объективисты» — это был он, он один и никто другой. Он слишком поторопился призвать нас в свои ряды.
— А потом пришел Деларж и все вам испортил.
— Ну, он был сама реальность, которая и заставила нас вернуться на землю. Жюльен сразу почуял неладное. А мы… ему ничего не стоило обвести нас вокруг пальца, он пришел к нам с Этьеном в мастерскую. Он все сделал для того, чтобы мы бросили Жюльена. В конце концов мы стали задумываться, особенно когда увидели все то, что он обещал предоставить в наше распоряжение. Жюльена он выставил перед нами как какого-то фашиста, который никогда не позволит нам самовыражаться. Он сам подсказал нам идею аварии.
— То, что вы так стыдливо называете «аварией», на самом деле самое настоящее убийство. Не играйте словами. Значит, потом у Морана начались угрызения совести, а Ренар просто струсил.
— Самое странное, как эта смерть отразилась на нашей с Этьеном живописи. У него — только черное, у меня — все остальное.
— Зеленый — цвет надежды.
— Нет, плесени.
— Получается, рука пригодна для целой кучи разных вещей: ею можно написать картину, смастерить машину, убить приятеля.
Он обмакивает пальцы в стаканчик и снова принимается за еще влажный холст, закапывая все кругом краской.
— Знаете, это не ново, если хорошенько подумать, можно сопоставить историю преступности с историей живописи. В самом начале, писали, как и убивали, просто рукой. Так сказать, искусство сырьем. Сначала инстинкт, потом — техника. Затем появились орудия, кисть, палка, человек понял, насколько удобно иметь это в руках. Потом материалы стали совершенствоваться, появилась живопись при помощи ножа. Взгляните на работы Джека Потрошителя. Затем, с наступлением новых технологий, был изобретен пистолет. Живопись пистолетом привносила нечто новое, страшно опасное. Неудивительно, что это так понравилось американцам. Сейчас же, в эпоху терроризма, картины пишут бомбами, в центре города, в метро. Это совершенно новый подход. Безымянные граффити, взрывающиеся на углу улицы.
Вытирая пальцы, он искоса поглядывает на тесак.
— Поэтому вы с вашим приспособлением выглядите немного… старомодно. Так, любитель, домашний умелец.
Я улыбнулся.
— Скажите, вы… вы ведь не собираетесь пускать его в ход…
Двумя секундами раньше я сам задал себе этот вопрос.
— Мне кажется, вы не пустите его в ход, потому что знаете, что значит рука. У вас ведь тоже была рука мастера.
— С чего вы взяли?
— Это бросается в глаза, вы это сказали сами.
Этого никто не знает, никто никогда не знал.
— Бильярд. Джентльмен, как вы его называете, рассказывал, как чуть не отдал концы, получив по морде вашей палкой.
— Это не палка, а кий.
— Мне тогда стало понятно ваше упорство. Но вы ведь не сделаете этого со мной.
Я обрушиваю тесак на новую банку с краской. Жирная синяя лужа растекается до самых его колен.
— Если бы я стал глухонемым или потерял ногу, я никогда не полез бы в историю, которая меня совершенно не касается. Но, к сожалению для всех нас, это оказалась рука. Кладите вашу на доску.
— Пожалуйста, если вам так хочется, сделаю это, не раздумывая ни секунды.
И он подтверждает свои слова делом. Расчистив вокруг себя место, он придвигает к себе палитру и кладет на нее руку. Спокойно.
— Валяйте…
Отлично сыграно.
Скажем так: я все же не зря таскал с собой тесак, это пошло мне на пользу. Вот и всё.
Однако есть нечто, что мне не хотелось бы больше таскать за собой: это хвост легавых и обвинение в убийстве.
— Уберите, она пригодится вам, когда вы будете сидеть во Флери. Звоните Дельмасу, прямо сейчас. Час, конечно, поздний, но ему хочется покончить со всем этим так же, как и мне.
— А кто позаботится об Элен?
Он произнес это без всякого надрыва, без злобы. Без лукавства. А ведь и правда, кто позаботится об Элен?..
Впервые за весь вечер я чувствую, как в нем зреет страх.
— Дельмас пойдет ее допрашивать, — говорит он, — ей постараются объяснить, что тот самый Ален, который приходит ее утешать каждую пятницу, в юности убил ее сына, подстроив ему аварию. Она не переживет этого. Через десять минут она отправится в могилу вслед за своим Жюльеном.
— Это уж точно, — говорю я. — Вы убьете ее в два приема, с разницей в двадцать лет.
Я говорю это специально. Это похуже удара тесаком. Пусть и он помучится.
— Я не прошу пощады для себя — пощадите ее.
— То есть?
— Мне нужно время. Уже несколько лет я хочу вытащить ее из этой дыры. Я боюсь, что с ней что-то случится. Я уже знаю, где ее поселить, в солнечном уголке, где будет хорошо и ей, и ее музею. Никто не будет знать, где она. Мне только надо ее уговорить. На все это, включая переезд, мне нужна неделя.
— Что? Нет, но вы точно псих! У меня тоже есть мать, и она тоже думает, что я — убийца.
— Дайте мне время съездить к ней. Я хочу с ней повидаться. Я не могу без этого. Всего одну неделю…
Он встает, меняет футболку, протирает тряпкой джинсы.
— Вы что, шутите? Вы воображаете, что я вот так отпущу вас подыскивать себе теплое местечко на Сейшелах? Нет, мне, наверно, это снится…
— Да кто вам сказал? Я хочу всего одну неделю, чтобы позаботиться о ней. Я не могу оставить ее вот так. Неделю.
— Ни минуты.
— Я догадывался. Слишком много хочу, да?
* * *
Я подождал, пока он отчистится уайт-спиритом. Не выпуская тесака из руки, я следил за каждым его движением. Он молчал.
Он мыслит, как душевнобольной. Он и есть душевнобольной.
— А что, если разыграть ее, эту неделю?
— Что? Как это — разыграть? Что вы имеете в виду?
— Разыграть в бильярд.
— На вашем месте я не стал бы надо мной издеваться.
— Я в жизни не подходил близко к бильярдному столу, я ничего в этом не понимаю, даже правил не знаю. Мой единственный козырь — моя рука. А у вас есть знание, но нет инструмента. По-моему, это уравнивает наши шансы. Это, конечно, будет самая уродская партия в мире. Но почему бы нет?
Никогда не слышал ничего более нелепого.
Непристойного.
И все же я понимаю, как могла такая идея прийти в голову этому полусумасшедшему. Он любит играть с огнем, он, должно быть, почувствовал, что с бильярдом у меня еще не совсем покончено. И потом, это так подходит ему, с его бестактностью и равнодушием. С его цинизмом. Ему нечего терять.