— Он вскоре умер от рака. И нет больше ни одной работы с таким названием: «Опыт». Странно: всю жизнь писать черным, а напоследок выдать желтую.
— Ну, это все непостижимые тайны творчества, — говорю я. — Поди узнай, что творится в голове у художника. Тем более если он знал о своем раке. Это ведь не помешало ему наделать статуй автогеном. Почему бы тогда не желтая картина…
Но Жан-Ив прав. Картина странная. И что меня интригует больше, чем цвет, так это рисунок. Вся остальная продукция Морана — чистая абстракция, и только этот церковный шпиль — такая точность… У меня такое впечатление, будто я уже видел такое взаимное влияние цвета и объекта изображения. Странно, можно подумать, что художник пожелал завершить свою творческую карьеру, опровергнув все то, что было им создано до сих пор, — одним мазком… мазком жизни… Однако мне некогда на этом зацикливаться. Время, время…
— Ты не останешься? — спрашивает Жак.
— Не могу.
— Ты никогда не остаешься. После шести ты всегда удираешь как заяц! Только тебя и видели! Расскажешь как-нибудь, чем это ты занимаешься после шести? Ты что, влюбился?
— Нет.
— Тогда что?
Просто у меня начинается настоящая жизнь, вот и всё. Моя жизнь не здесь. Она начинается после шести вечера и заканчивается поздно ночью.
Я забираю пальто и прощаюсь со всеми сразу. Вообще-то на вернисажах я всегда скучаю. Лилиан просит зайти меня завтра — заполнить ведомость и заглянуть в кассу. Ну что ж, воздушный поцелуй всей команде и низкий поклон современному искусству. Теперь можно заняться и другим искусством, моим собственным.
Господин Перес, консьерж, выглядывает из своей каморки.
— Ну что, молодежь! Бежим проведать приятелей?
— Ага! До завтра! — как всегда отвечаю я, чтобы поскорее свернуть разговор.
Вот и всё…
Я выхожу из галереи и лечу в сторону улицы Фобур-Сент-Оноре. Дни становятся длиннее, фонари еще не зажглись. Да здравствует февраль, особенно его конец. Пропустив автобус, я перехожу на зеленый. Потом срезаю по авеню Ош, поднимаю воротник — зима все упрямится. На площади Терн цветочный рынок день ото дня становится все красивее. Устричники из соседней пивной выносят ведра с пустыми раковинами — все еще сезон. Сегодня у меня прекрасное настроение. И я сейчас им всем покажу.
Авеню Мак-Магон. Мне бешено сигналит «-Р-5». Я никогда не перехожу по заклепкам, ну и что?
Ну вот. Я пришел.
Прежде чем войти, я поднимаю голову, чтобы прочитать гигантскую вывеску храма. Моего храма.
Взбежав по лестнице на третий этаж, я попадаю в залы. Делаю глубокий вдох, вытираю ладони о лацканы пальто и вхожу.
Свет, шум, запах, суета. Я — дома. Бенуа и Анджело издают приветственный клич, игроки на антресоли смотрят на меня сверху вниз, я машу им рукой, Рене, распорядитель, хлопает меня по спине, официантка Матильда подходит, чтобы забрать пальто. Все крутом играют, курят, веселятся. После нескольких часов сплошных гвоздей и крюков мне просто необходим этот всплеск жизни. Публика здесь совсем не та, что ходит на вернисажи. Здесь не думают ни о чем, здесь забывают даже об игре — здесь шумят, а могут и часами не проронить ни слова. Я же — наркоман, который становится самим собой лишь после первой дозы, принятой с наступлением темноты. Прибавьте к этому еще и порцию счастья. Неоновые лампы горят над всеми столами, кроме стола номер два. Он оставлен для меня. Я вижу, как со стула робко поднимается паренек и направляется ко мне. Не знаю почему, но он кажется мне пареньком, хотя он не моложе меня. Тридцатник, где-то так. Он едва успевает раскрыть рот, но я перебиваю его как можно учтивее:
— Мы договаривались на восемнадцать ноль-ноль, не так ли? Послушайте… мне крайне неудобно, но сегодня играет вице-чемпион Франции, я сам не участвую, но мне хотелось бы посмотреть. Простите, что заставил вас прийти зря…
— Ну-у-у ничего страшного, можно перенести занятие на завтра, — отвечает он.
— На завтра?.. Да, хорошо, завтра, и бесплатно — в возмещение моральных издержек. Что-нибудь в районе шести, как сегодня?
— Отлично… А можно я сегодня останусь? То есть… я хочу сказать… можно мне тоже посмотреть?
— Конечно! Воспользуйтесь случаем, снимите стол и потренируйтесь: отработайте серию накатов, например.
Для наглядности я расставляю шары, которые только что принес Рене.
— Между белыми не больше двадцати сантиметров, а с красным — варьируйте расстояние: сначала до прицельного должно быть не больше ладони. Про отыгрыши пока не думайте.
— А что это такое — отыгрыш? Вы мне уже говорили, но я…
— Отыгрыш, это значит сыграть так, чтобы шары стали как можно ближе один к другому, и тем самым подготовить следующий удар. Но об этом позже, идет?
Я медленно целюсь, задерживаясь на какое-то время в каждом положении, чтобы он мог запомнить мои движения.
— Самое главное, чтобы кий был параллелен столу, это очень важно — малейший наклон, и все к черту, понятно? Ну, давайте, вы бьете по верхней части шара, с легким уклоном влево, и накатываете.
Мне не хочется повторять еще раз все, что скрывает в себе понятие «накат». На последнем занятии я потратил на это добрый час. Наступает момент, когда объяснения больше не играют роли: ты либо чувствуешь, либо — нет, это приходит само, постепенно. Паренек, явно стесняясь, берет свой новенький кий, проводит мелом по кожаному наконечнику и расставляет шары. Я смотрю в сторону, чтобы не смущать его.
На втором столе все, кажется, готово. Рене только что снял чехол и чистит щеткой сукно. Ланглофф, тот самый чемпион, в углу зала крутит в руках кий красного дерева. Он живет где-то в предместье и бывает в Париже редко, приезжает только на соревнования либо на показательные выступления, ну или иногда, как сегодня вечером, повидаться со старыми приятелями. Он играет в строгой манере, без выкрутасов, но с прекрасной техникой, благодаря которой три раза подряд становился чемпионом. Привычное движение, жест, удар. Чтобы достичь этого уровня, мне предстоит работать еще годы и годы. Так говорит Рене. Но он чувствует, что у меня уже получается.
На самом деле я пришел, не только чтобы смотреть. Я знаю, что Ланглофф любит играть втроем, и Рене пообещал, что предложит меня в качестве третьего для сегодняшней партии. Всю неделю я только об этом и думал. Потому-то я так и несся сюда после вернисажа.
Рене беседует о чем-то с Ланглоффом. По его виду я понимаю: говорят обо мне. Я сижу на банкетке, скрестив на груди руки, и смотрю в потолок. Это не так интересно — играть с молодняком. Не удивлюсь, если он откажется.
— Эй, Антуан! Подойди-ка сюда…
Я вскакиваю на ноги. Рене знакомит нас. Ланглофф пожимает мне руку.
— Так это, значит, вы тот вундеркинд? Рене говорит, что вам палец в рот не клади, даром что молоды.
— Он преувеличивает.
— А вот это мы сейчас и увидим. Вам говорит что-нибудь выражение «карамболь от трех бортов»?
Еще бы не говорит!
Сегодня мне главное не разочаровать своих товарищей. Я пожимаю руку пожилому господину, который постоянно торчит здесь, при том что уже два года как не играет. «Артрит», — отвечает он на мое предложение покатать шары. Ему шестьдесят девять лет, но я уверен, что он еще неплохо бы защищался. Каждый раз, когда я смотрю на него, я думаю, что у меня в мои тридцать впереди еще добрых четыре десятка. Сорок лет науки. Сорок лет удовольствия, ликования с каждым выигранным очком. Однажды, рано или поздно, я стану участником чемпионата. Все, чего я желаю в этой жизни, это играть; я хочу получать призы за красоту удара, хочу выделывать трюки, опровергающие законы физики, хочу, чтобы это копье красного дерева стало продолжением моего указательного пальца, хочу, чтобы мои шары катались под самыми немыслимыми углами, чтобы они повиновались самым диким моим приказам, чтобы они управлялись на расстоянии моей рукой и моей волей. Бильярд — это мир чистоты. Здесь все возможно. И просто. Никто никогда в жизни не сможет дважды повторить один и тот же удар. Три сферы, заключенные в прямоугольник. В этом — всё.