Литмир - Электронная Библиотека
Скоростные сдвинулись пределы,
А мораль по-прежнему стара:
«Свят есть Бог, хоть первородно тело,
И весна — суть лучшая пора».
Почему? Ведь однозначность истин
Будет мстить отсталостью и тьмой.
Все неправы. Прав один лишь гений,
Отменивший турбовинтовой.
Гений тот ломал себя и мучил,
Самолет смертельный флаттер бил,
Пробивая грозовые тучи,
Гений о спасении молил —
Не себе, а той своей идее,
Для которой лишь один предел:
Чтоб исчезли в скоростях пределы,
Как в любви — дворовые наделы,
Как в игре отравленные стрелы,
И чтоб мир скорее поумнел…
Скорости — им нет определенья,
Скорости — тревоги наших дней…
Он погиб. Не надо сожалений —
Мир живет умнее и быстрей:
Формула, записанная мелом,
Станет делом миллионов рук,
Бумеранг, запущенный умело,
Возвратится, сделав полукруг.
Скорости есть символ первородства
Мощностей направленных вовне —
Доброта, Отвага, Благородство
Здесь нужны. Чуть меньше — на Луне.

ПЕРЕСТРОЙКА

Когда в 85-м году папа получил квартиру в знаменитом Доме на набережной, его кузина Галя Тарасова язвительно-шутливо спросила: «Уже мечтаешь о мемориальной доске, братишка?» Досок на фасаде этого дома и впрямь немало, но столь далеко идущих планов у папы не было, просто понравились планировка и высокие, в три с лишним метра, потолки. В коридоре он развесил фотографии афганских и никарагуанских друзей, деда, Сименона, Кармена. В столовой, выкрашенной Дарьей в болотный цвет, — несколько полотен Кончаловского и ее работы. Мой портрет (в старинном платье на фоне средневекового замка) купила за баснословную по тем временам сумму — 10 тысяч рублей Третьяковская галерея, а портреты Никиты и Татьяны Михалковых остались. Портрет Татьяны в красном платье, с длинными золотистыми волосами чем-то напоминал работы Боттичелли, и папа его очень любил. Над нами обитала семья Орджоникидзе, под нами, на первом этаже — дворник с женой татаркой. Напившись, он ее страшно избивал, а она, как восточная женщина, покорно его хулиганства сносила. Окна выходили во внутренний зеленый дворик — там было тихо и ветер доносил соблазнительный запах шоколада и горячего печенья с соседней фабрики «Красный Октябрь». Мама тогда жила подле Таточки, которая хворала, мы — с папой.

Меня заинтересовали два брата — доходяги лет пятидесяти, вечно сидевшие во дворике на выкрашенной в зеленой цвет скамейке, — то ли близнецы, то ли погодки на одно лицо. Они почти всегда были пьяны, но спокойны и корректны, знали всех жильцов, вежливо здоровались с проходящими. Время от времени один из них исчезал на пятнадцать суток, но неизменно возвращался на излюбленную скамейку с бутылкой пива. Иногда к ним подсаживались пришлые забулдыги или кто-нибудь из «элитных» грузчиков — во дворе размещалась столовая лечебного питания, или, попросту, кремлевская «кормушка». Что-то двух братьев от всех этих выпивох отличало. Вскоре соседи рассказали, что они — сыновья бывшего коменданта Кремля и в детстве жили в одной из роскошных квартир. Утром провожали папу на почетную работу под бодрое «Солнце красит нежным светом», шли отутюженные и причесанные в престижную школу, по вечерам играли во дворе в лапту и салочки. Когда коменданта то ли в 30-х, то ли в 40-х сняли (не знаю, расстреляли или нет), из квартиры их выгнали. Где они жили, чему учились, кем работали да и работали ли — неизвестно. Но самым светлым и дорогим местом остался для них маленький, сумрачный от густой листвы дворик, и казалось, отвези их за тысячи километров — они, как верные насиженным местам кошки, вернутся к Дому на набережной…

…Всякий раз, когда папа приезжал из странствий, квартира приобретала вид туристического агентства, представлявшего страну, где он побывал. Из Африки приезжали статуэтки газелей темного дерева и страшные маски. Из Латинской Америки — расшитые попугаями и цветами длинные платья, в которые мы с сестрой немедленно облекались. Из Китая, куда папу наконец пустили с делегацией писателей вместе с Михалковым и Евтушенко, — фарфоровые вазы, кассеты с современной китайской музыкой — молодая певица пела что-то необычайно ласковое, мелодичное и абсолютно непонятное, и всевозможные чаи и коренья в банках — все лечебные и чудотворные.

Папа по тем временам считался очень богатым человеком (в рублях), но поскольку за зарубежные публикации наше справедливое государство, как я уже упоминала, заботливо брало в свою казну более 99 (!) процентов дохода, то, чтобы выполнить все наши многочисленные «заказы», ему приходилось за границей рассчитывать траты до последнего доллара, лишая себя необходимого. В конечном итоге отцу это надоело, он решил обойтись без услуг всемогущего ВААПа и стал заключать контракты на издания напрямую с западными издателями. Отец всегда стоял за законность и с удовольствием бы заплатил 60, 70, даже 80 процентов с дохода, но позволять себя обворовывать больше не хотел…

…Он был одним из журналистов, освещавших женевскую конференцию. Когда задал вопрос Горбачеву, тот, щурясь от яркого света юпитеров, посмотрел в зал и радостно сказал: «А-а, да это Юлиан Семенов! Знаем, уважаем!» А потом стал отвечать по существу. В первой трансляции это на нашем телевидении прошло, во второй заботливые Сальери слова о любви и уважении предупредительно вырезали. Папе, конечно, было обидно, но он смотрел на происходящее философски. «Главное счастье литератора, — говорил он, — если он убежден, что его книги читают. В этом смысле я человек счастливый. О читателе лишь я и думаю, когда пишу, а не о том, чтобы понравиться литературным снобам».

…К папе приходили письма со всего Союза — люди просили помочь достать его книжки. В магазинах они расходились моментально, на черном рынке стоили непомерно дорого. Даже Юнна Мориц прислала однажды шутливое послание с просьбой посодействовать с подпиской и обещала воспеть за это в поэтическом сонете. Одно письмо меня откровенно поразило. Работницы фабрики рассказывали, что их коллега переписывала взятые в библиотеке папины книги от руки (!) в обеденный перерыв, и просили избавить ее от каторжного труда, прислав несколько романов о Штирлице. Чем больше росла любовь читателей, тем негативнее относились к нему, как он их окрестил, «литературные снобы».

Вспоминает кандидат филологических наук Тавриз Аронова.

На вторую встречу с Юлианом Семеновым я шла как на заклание — несла рукопись первого варианта диссертации, на страницах которой разгулялась в мыслях, ощущениях и выводах без малейшей оглядки на цензуру. Я была почти уверена, что Семенов будет, мягко выражаясь, разочарован, обнаружив, что диссертантка позволила себе отнюдь не тяжеловесно-академический стиль в своем научном исследовании. Да и выводы, сделанные мною, могли показаться писателю не просто неожиданными и непозволительно резкими, но и непочтительными, не отвечающими общепринятым стандартам. Но нет! Он его одобрил, был приятно удивлен и обрадован общей тональностью и выводами диссертации. Много смеялся и уверял, что в таком виде работа не пройдет через бастионы профессуры кафедры советской литературы МГПИ им. Ленина, где я была аспиранткой.

63
{"b":"113429","o":1}