— Да что вы! — Аввакум усмехнулся. — Что-то не помню, чтобы я говорил, будто мои гипотезы чушь. Подобная или приблизительно подобная мысль не приходила мне в голову, уверяю вас.
Полковник некоторое время молча смотрел на него, как бы не зная, превратить все это в шутку или рассердиться, но в конце концов лишь пожал плечами и сдержанно вздохнул. Ох, уж это «вы»… После десяти лет общей работы, после десятков вечеров, проведённых вместе, в приятельской обстановке, за бутылкой вина, хоть это и было не по уставу… И вот вдруг выскакивает это «вы» и воздвигает между ними стену из льда, и каждый, в особенности Аввакум, знает, что она не нужна, но оба её терпят, чтоб им обоим было грустно, и не хотят её разрушить.
— Продолжайте, — сказал полковник, — я вас слушаю.
— Да я уже кончил, — ответил Аввакум, застёгивая пальто. — Превращусь на день-два в архитектора, если вы не имеете ничего против. В последний раз сменю профессию, — подчеркнул он, — и переберусь туда, в этот чудесный дом, потому что уж больно он красив и отвечает моему безнадёжно устарелому вкусу. И ещё потому, что мне кажется, будто в этом отмершем барочном мире мне непременно придёт в голову нечто, что оживит, одухотворит мою гипотезу, позволит ей стать на ноги и не даст ей падать, как карточный домик, точнее, как домик из кубиков, по вашему справедливому замечанию… Что же касается встречи Шнайдера с Бошнаковым, то я обещаю сделать все возможное, чтобы присутствовать в качестве зрителя при этой сцене в «Славянской беседе».
Испросив разрешения, он кивнул на прощание головой и широкими, твёрдыми шагами направился к выходу.
«Когда-то его походка была легче», — подумал полковник. Подождал, чтобы Аввакум закрыл за собой дверь, и лишь тогда тяжело вздохнул, как пожилой человек, который где-то в дороге потерял дорогую его сердцу вещицу, память о счастливых переживаниях тех лет, когда он был невозможно и непоправимо молод.
ЕСЛИ ГРАФУ УГОДНО ТАНЦЕВАТЬ
Аввакум, стоя у окна, рассматривал улицу, ажурную ограду, дорожку от калитки к парадному крыльцу и впервые чувствовал себя таким одиноким и бесконечно бедным. Будучи общительным, он все же не имел близких приятелей и не потому, что его дружбы не искали, а потому, что сам он всегда чувствовал себя как-то старее других и эти другие докучали ему. Не то, чтобы они были ему неприятны, — нет, но ему мешало ужасное ощущение, что он знает их уже десятки лет и, если захочет, сможет выложить про них всю подноготную, а они не в состоянии ничего скрыть от него, так что в конце концов бессмысленно рыться в книгах, чудесных, а подчас и очень ценных, но давно уже прочитанных или просто известных с незапамятных времён. И так как у него не было приятелей, по-настоящему интересных, которые играли бы роль новых, незнакомых книг на полке с уже прочитанными, новых полотен в галерее знакомых и не раз виданных, он обратился к предметам, которые никогда ему не надоедали и которые он любил за то, что они были совершенно равнодушны к нему и их ничуть не заботило, понимает ли он их и проявляет ли к ним интерес. Постепенно мир предметов становился его собственным, и так же постепенно тоска по приятелю, который не появлялся, которого он даже не знал, изо дня в день все больше росла и наслаивалась в его душе.
Итак, в этот час зимних сумерек у него не было под рукой своих предметов, и поэтому он чувствовал себя последним бедняком. Не было магнитофона, чтобы прослушать вальс из «Спящей красавицы», который напомнил бы ему красивый, и грустный, и, может быть, красивый именно своей грустью, и нежный сон. Не было камина, в котором он бы развёл огонь, чтобы погреть руки, не потому что они озябли, а так, чтобы ещё раз услышать песенку огня, свидетельницу появления на земле человека. Была только железная койка, стол и стул. Да ещё географическая карта, прикреплённая кнопками к стене.
На улице льёт дождик, в углублениях между разъехавшимися плитками тротуара появляются и исчезают пузыри, текут ручейки, уныло проступают микроскопические подобия морей и океанов.
Наконец-то, наконец! Какое-то такси останавливается перед самым подъездом. Распахивается левая дверца, показывается пара великолепных женских ножек, обнажённых выше колена. Чулки цвета кожи, колени, правда, чуть островаты. Немного солнца среди этой ужасной мокряди. Каблучки-шпильки. Это племянница инженера Вера Малеева. Все в ней по-девичьи мило, даже чуть вздёрнутый легкомысленный носик. Коротенькое красное пальто, берет, задорно сдвинутый набекрень. Чуть сутулясь, она стоит на тротуаре, переступая с ноги на ногу, ей, вероятно, холодно. Но постой-ка постой… Из той же, левой, дверцы показывается ещё пара ног. В таких же чулках цвета кожи, но колени не островатые, а закруглённые, женственные, как и вся её фигура. И каблучки солиднее. Евгения Маркова, учительница музыки. Аввакум уже видел её портрет: отдел «Б» позаботился об этом. Она на голову выше своей ученицы, в ней явно чувствуется женщина. На ней синий платок, длинное пальто, образующее складки на талии, — дешёвая имитация каракула. Её немного полное лицо, несмотря на выражение некоторой надменности и самодовольства, не кажется неприступным, скорее, оно говорит о сознании своей красоты.
Она берет под руку племянницу инженера, и они направляются к парадному крыльцу.
За ними, расплатившись с шофёром, лениво шагает Леонид Бошнаков. В левом уголке его рта крепко зажата только что зажжённая сигарета.
Он звонит, затем снова нажимает кнопку.
— Ах, это вы… — Малеева удивлённо глядит на него и вдруг смущается. Её взгляд убегает в сторону.
— Да, эго я, — говорит Аввакум, приветливо улыбаясь, — ваш новый квартирант.
— Да, да… — Девушка словно пытается что-то припомнить, но не может, и в голову ей не приходят никакие приличествующие случаю слова. — Да, да, — повторяет она, глядя в сторону, на канделябр, в котором светит лишь одна лампочка, — другая перегорела и, оставаясь на своём месте под абажуром, казалась глазом мертвеца. — Ну конечно, перед тем как мы отправились на кладбище, вы попросили у меня ключ от шкафа с электросчётчиками! — наконец вспоминает она, и глаза её искрятся смехом. Она до того рада своей памятливости, что готова захлопать в ладоши, как это делают маленькие девочки, но сдерживает себя: ведь всего за секунду перед этим она упомянула о кладбище. — Вам опять понадобился этот ключ?
— Благодарю вас, — говорит Аввакум. — Я принёс вам его, больше он мне не нужен. — Отдав ей ключ, он было поворачивается, чтобы уйти, но в ту же минуту вспоминает что-то, о чем чуть не забыл. — У меня к вам огромная просьба, — говорит он, — ведь вы тут «Маленькая хозяйка большого дома», поэтому я и обращаюсь к вам. Сжальтесь над старым холостяком, у которого осталась одна-единственная радость в жизни — турецкий кофе. Одолжите мне, бога ради, плитку — моя исчезла при перевозке, я вам буду бесконечно благодарен. Буду благословлять вас до конца дней моих, как говорится. Я и руки над ней погрею, поскольку в комнате у меня — её, как видно, никогда не отапливали! — невероятный морозище, настоящий холодильник.
Теперь она глядит на него с ещё большим удивлением — так не вяжется этот заискивающий голос с его атлетической фигурой, и с его лицом старого солдата, и с глазами, в которых отражается холодная уверенность властелина, сознающего свою силу. Какой человек, а какой голос!
— Так что же вы стоите, — говорит девушка, чувствуя, как щеки у неё тепло розовеют, — почему не зайдёте к нам? Обогреетесь, а я вам и кофе сварю. Пожалуйста! — Она широко распахивает дверь и делает шаг в сторону. — Я и плитку вам разыщу, у нас их несколько. Дам вам самую большую. Войдите, сделайте одолжение!
Аввакум отвечает, что она чересчур добра и что он ничем не заслуживает её внимания, но что, если у них когда-нибудь перегорят пробки или случится какая-нибудь другая неприятность, то пусть имеет в виду, он всегда к её услугам.
Они пересекают вестибюль, она рывком открывает дверь в гостиную — вот удивятся-то Евгения и Леонид! Незнакомец, и притом такой особенный, где она его откопала?