Конец «Отчета № 4 службы ремонта браков». И конец планирования с планетами.
* * *
Не уверена, куда я направилась, но Мадрид, казалось, скользил мимо меня толпами толкающихся привидений. Я повторяла про себя: «Это конец; это конец». И это чуть не стало моим собственным концом, когда, собираясь перейти Гран-виа, я по английской привычке посмотрела вправо, а не влево. На моем лучшем испанском я обозвала перепугавшегося шофера фашистской свиньей и тут же врезалась в тачку, груженную баклажанами. Затем я рухнула на стул кафе на Пласа Майор и не могла из-за слез разглядеть чашку с моим кофе. Я была так расстроена, что словно бы и не замечала людей, которые подходили ко мне и спрашивали, не плохо ли мне. «Да», – отвечала я, и они отходили. Помню, я еще подумала: «Зачем они трудились спрашивать?»
Затем мою руку взял в свои патер и назвал меня «дитя мое» – в этом было какое-то странное утешение. Вперемежку с всхлипываниями и всхлюпываниями я рассказала ему свою историю, а он сказал: «Вы его хорошо знаете?» Я ответила: «Да, и он полное дерьмо». К моему легкому негодованию, он засмеялся. Я женщина большой стойкости, сказал он, «Firmeza, firmeza». Он повторил это слово несколько раз, хлопая моей ладонью по столику. Я не знаю, как сказать по-испански: «А мне какой фуэвый толк от этого?», но некоторый эквивалент все-таки сформулировала, а он опять засмеялся и еще раз хлопнул моей ладонью по столику. «Советую вам, – сказал он, – заставить его взревновать. Найдите себе другого мужчину». Я в изумлении уставилась на него сквозь слезы. «Вы, кажется, священник!» – негодующе воскликнула я. Он расплылся в усмешке. «Да, кажется, но только нет, – ответил он. – Я актер». И тут с другой стороны площади донеслись громкие голоса. Я поглядела туда. В пятидесяти шагах от нас испанские телевизионщики устанавливали камеры и прожектора. Режиссер орал: «Санчо, мы готовы!». Санчо встал, потом наклонился и поцеловал мою руку. «Сеньора, я говорил серьезно. Firmeza. Firmeza. А кроме того, вы красавица». Он выпрямился. Вид у него был очень задушевный. И он был красив. «Я бы предложил вам дать повод вашему супругу для ревности, – сказал он, – но я гомосексуалист».
Он чмокнул меня в щеку и зашагал прочь.
Я оставалась на улицах допоздна – у меня не хватало духа вернуться в квартиру. Я подумала было снять номер в отеле, но у меня не было ни денег, ни кредитной карточки. Ничего. Да и помогло бы это? Отели пронизаны одиночеством. Был у меня настоящий свой дом, подумала я. Дипломаты живут временной жизнью во временных домах; жены – часть обоза.
Когда я все-таки вернулась, в квартире было темно. Во всяком случае на моей подушке не белела покаянная записка Пирса, заверяющая меня, что он меня любит истинно. В порыве гнева я повытаскивала из шкафа все его костюмы, затолкала их в чемодан и выставила его за дверь. Полчаса спустя в дверь позвонили, и дама из дома напротив, кивнув на чемодан, сказала любезно: «По-моему, он ваш». Я забыла, что чемодан был надписан «Пирс Конвей». Я аккуратно повесила костюмы на прежнее место. Затем на меня снизошло вдохновение, и родился на редкость гнусный лимерик, который я решила протелеграфировать ему с утра, если сумею установить, где он остановился. На короткое время это притупило мою тоску, но заснуть я не могла.
Джейнис, есть ли еще такая боль, как сексуальная ревность? Сейчас он с ней в постели, крутилось у меня в голове. И над ними та же луна, которую вижу я, те же звезды, та же летняя ночь. Мысль о них вместе была невыносима: два тела, одно мне знакомое, другое нет, одно я люблю, другое ненавижу. И еще жестокий нюанс, о котором я даже не подозревала: как эротически было воображать их вместе, то, что они проделывали, где он прикасался к ней, а она к нему, дыхание, он познает ее, она познает все, что мне так хорошо известно.
Затем угрызения. Случилось ли бы это, если бы я всегда была верна ему? Может быть, это моя кара.
Пять утра, за окном чуть забрезжило, так что, возможно, я и поспала, сама того не заметив. И поймала себя на том, что повторяю: «Firmeza, firmeza». Воспоминание о патере-актере с гомосексуальными наклонностями даже вызвало у меня смех. Firmesa. Firmeza. Да, именно такой мне и надо быть, верно? Я сварила себе кофе и следила, как утренний свет разливается по домам напротив. О Господи! – подумала я. С минуты на минуту должно было появиться трико.
Я приняла ванну, переоделась и заставила себя съесть немножко кукурузных хлопьев. Это, сказала я себе, была худшая ночь в моей жизни.
И день не обещал ничего хорошего. Я как раз думала, чем его занять, когда зазвонил телефон. Я тут же подумала: «Это Пирс. Сказать, что не вернется ко мне». Затем я подумала: «Это Пирс. Сказать, что возвращается». Когда я сняла трубку, то была в таком возбуждении, что еле выговорила «алло!».
Звонил Эстебан. Как будто в большом возбуждении. Мы совершили нечто немыслимое, сказал он. В подарок Музею конкистадоров в Трухильо предложена лучшая коллекция золота инков в Испании, и он станет гвоздем выставки в Лондоне. «И все благодаря вам, сеньора! – повторял и повторял он. – Вы одержали триумфальную победу».
Тут он упомянул имя, которое показалось мне знакомым. «Вы завтракали с ним накануне вашего несчастного случая, помните?» Что-то такое мне вспомнилось: последнее время тянулась монотонная череда завтраков для сбора пожертвований с серыми мужчинами, которые все выглядели и разговаривали одинаково, а я всегда плохо запоминаю имена. Чаще всего я понятия не имела, кто они такие, – Хавьер или Эстебан запускали их конвейером, и они либо жертвовали, либо нет и либо приглашали меня в постель, либо нет.
«Вы еще называли его дон Хуан Пародонтоз», – напомнил Эстебан.
Теперь я вспомнила ясно.
«Ну, он сказал, что вы его Царица Небесная и получите все, чего ни попросите. Так что вы попросили, сеньора?»
Сказать правду, я понятия не имела. Для этих похотливцев, с которыми я ем и пью, у меня заготовлено несколько вымогательских речей, в зависимости от того, промышленники они, банкиры или серьезные коллекционеры. Я либо вежливо прошу денег, либо о передаче на время выставки того или иного предмета, и всегда предваряю просьбу зачином «в интересах двух наших исторических наций…» и прочее дерьмо. Смахнув пыль с моих воспоминаний о доне Хуане Пародонтозе, я припомнила, что считала его банкиром, а потому попросила об una donation.[33] И еще я вспомнила, что вид у него сделался несколько растерянным, и он положил руку мне на колено. Чек прислан не был, из чего я заключила, что на него произвела впечатление речь, под которую я сбросила его руку с колена и отвернула голову от его дыхания.
Но если верить присутствовавшему там Эстебану, в качестве donation я потребовала всю его коллекцию. Виноват в этом предположительно мой испанский; но в любом случае коллекцию мы получили. Вместо чека на 50 000 песет я, выходит, приобрела половину золота Эльдорадо. Эстелла будет мной гордиться.
«Пожалуйста, давайте отпразднуем это у меня на асиенде, – говорил между тем Эстебан. – Для меня это будет такая честь!»
Но я не слушала. Меня осенила идея – блистательная идея. Как только я избавилась от Эстебана, я позвонила Тому. (Это, без сомнения, тебе известно, но разреши, я изложу все под моим углом.) Боюсь, Том спал – я забыла, что испанские часы обгоняют английские на час. Его голос донесся до меня, как скрип песка. Но журналисты вроде кошек, верно? Если они будут спать слишком крепко, сенсация может улизнуть под покровом ночи.
«Том, у меня для тебя есть эксклюзивный материал, – объявила я. – Ты готов?»
И я рассказала ему, но поставила одно условие. Писать он может, что и как хочет, если отдаст должное дипломатической проницательности, светским успехам, блистательной красоте и общей неотразимости Первой Леди ее величества в Мадриде, «укрепляющей отношения между нашими странами», «смягчающей неприятную ситуацию с Гибралтаром», «знакомящей сливки мадридского общества с последними лондонскими модами», «драгоценнейшей жемчужиной английской короны в настоящее время…». Всякое такое и еще больше, сказала я Тому. Послышалось бурканье, сменившееся паузой. Я немножко смутилась при мысли, а не лежишь ли ты рядом с ним или под ним.