Литмир - Электронная Библиотека

Так он и поступил: сошёл на землю и не спеша, слегка отставая, захромал сзади – буквально за считаные минуты до того, как подвода вместе с лошадью и людьми взлетела на воздух.

Судя по силе взрыва, это могла быть противотанковая мина. Картину необратимости составляли обрывки клетчатого одеяла, кровавые ошмётки и дымящаяся лошадиная туша, к которой было страшно приближаться.

Роман проживёт ещё замечательно долгие годы. Он потом десятки раз будет спрашивать себя: что меня заставило именно в тот момент, ни минутой позже, сойти с телеги, что меня спасло? И ещё, конечно, вспомнит ту несчастную кофту, оторванную осколком снаряда, отнятую словно бы в залог жизни – среди повальных дешёвых смертей. Такие слова, как «фортуна» или «рок», он не употреблял. А слово «чудо» применительно к собственной биографии считал абсолютно уместным.

Они сошли на станции Орск, в нижнем закоулке Южно-Уральской железной дороги. Эвакуированных расселяли по домам местных жителей, не особо интересуясь желанием хозяев. Берте с девочками достался выгороженный занавеской трёхметровый угол в доме Гусятниковых, в Старом городе – левобережной части Орска, разделённого надвое мутно-зелёным, неглубоким Уралом.

В этом доме барачного типа многодетным Гусятниковым было тесно и без приживалок – недовольства никто не скрывал. Чтобы как-то отплатить за постой, Берта мыла полы, убиралась и обстирывала гусятниковскую семью. По вечерам, находясь в миролюбивом настроении, хозяйка заглядывала за занавеску и звала: «Идите, уж ладно, чаю хлебните!» – «Спасибо, мы не голодные», – отвечала Берта.

Лида однажды шёпотом спросила у матери: «Мы теперь стали прислуга?», – но Берта просто отвернулась. Они сидели в своём закутке на общей кровати, как на вокзальной скамье, по-мышиному тихо, чтобы не мешать подробной, говорливой жизни хозяев. Лида понимала так: если мама сидит и молчит – значит, надо сдерживаться. Когда несдержанная Розка начинала реветь во весь голос, Лиде из-за неё было неловко. Переодеваясь, они с мамой по очереди придерживали занавеску, потому что хозяйские сыновья-подростки повадились подглядывать за ними, как за диковинными зверьками в живом уголке.

Не сдержалась Лида только один раз, когда воскресным днём в дверь постучали две бабы деревенского вида, приехавшие откудато из Аккермановки. Их привели сюда слухи о том, что у Гусятниковых живёт настоящая еврейка. Намерения у женщин были самые безобидные: им страсть как хотелось увидеть еврейку своими глазами. Хозяйка впустила зрительниц широким жестом: «Глядите, жалко, что ли!» А Лида неожиданно для себя самой крикнула в их добрые глупые лица: «Пошли вон отсюда! Пошли вон!»

Временами Лиде казалось, что Берта сошла с ума: она вскакивала по ночам и будила детей криком: «Папа вернулся!», и тогда приходилось её унимать: «Да вернётся он, вот увидишь» и укладывать, как маленькую.

Каждый вечер, когда в доме ложились спать, Берта шла стирать на реку – уже не для хозяев, а для девочек и своё. Она любила эти ночные стирки за редкую возможность оставаться наедине с собой, хотя на тёмном берегу ей было жутковато, бельё коченело, и руки ломило, они становились будто чужие.

Стирать в реке можно было до конца ноября, потом Урал застывал, уходил в себя, под корявую белую корку. За зиму он накапливал нетерпеливые силы и, домолчав до апреля, взбухал, отворялся, как вена, заливая побережье Старого города так широко, что ближние бараки захлёбывались и тонули.

В ту ночь она тоже стирала. Одичавшая река была неприветливой, волна жгла колени и, казалось, пахла свежим потом сотни тысяч работящих прачек. Луна в сильном небе светила настолько пронзительно, что, когда на берегу появилась мужская фигура, Берта сперва заметила лёгкое затемнение, а затем уже расслышала шаги, утяжелённые хромотой. Незнакомый чёрный силуэт приблизился и спросил хрипловато, как найти дом Гусятниковых. Уже через секунду она обнимала пришедшего, как никогда в жизни ещё не обнимала, прижималась к нему, вся взмокшая, в прачкином поту и счастливых ледяных слезах.

На крик: «Папа приехал!» заспанная Лида ответила: «Да приедет он, отстань!..»

Тринадцать лет спустя Лида, моя будущая мама, ироничная филологиня, затерзанная институтскими лекциями о единственно правильном методе реализма, расскажет моему будущему отцу историю своей семьи. О потерянном городе, пахнущем битой вишней, который фюрер почему-то облюбовал для своего подземного бункера, о невозможном, нечеловеческом рывке Берты, сумевшей за двое с лишним суток догнать эшелон с маленькими дочерьми – на попутках, на воинских поездах, чуть ли не на спинах диких собак. О том, как фантастически везло отцу на войне. Расскажет и трезво добавит: «Жаль, об этом нельзя написать ни в какой книге. Скажут, слишком много счастливых случайностей!»

Плевать, отвечу я за неё, пусть что угодно скажут.

Глава третья ШЁЛКОВЫЙ ВЕТЕР

Продавцу очень хотелось всучить мне хоть что-нибудь – если не люстру и не комод эпохи кринолинов, то как минимум батистовый полуистлевший платочек. Судя по нежной нетронутой пыли, пышно возлежащей повсюду, я был первым покупателем, забредшим в его антикварную конуру за последние месяцы. И неудивительно: в этом прелестном европейском захолустье, где улочки и площади похожи на коридоры и комнаты, заезжая публика скорее обращает внимание на глазурованные башенки, ажурные эркеры, милые кофейни и сувенирные лавки, чем на сомнительные полуподвалы со стёртыми ступенями, ведущими куда-то в сырое Средневековье.

Между тем магазин был устроен любопытно. Посетитель попадал в настоящую старинную квартиру, обставленную классической пафосной рухлядью и заваленную скарбом, который пережил несколько поколений своих владельцев. Воск на подсвечниках застыл ещё до Первой мировой, салфетки и скатерти пожелтели задолго до изобретения стиральных порошков. К бронзовому завитку зеркальной рамы прицепился иссохший, сизый веночек флёрдоранжа. «Недорого!» – заверил меня хозяин, пожилой баварец в широких вельветовых джинсах и с пиратской серьгой в ухе.

Мёртвый флёрдоранж и нерушимые комоды увлекали не слишком. Я задержался у книжного шкафа, где в ряду тяжеловесных опусов Шеллинга и Фихте легкомысленно выделялся томик более уютного формата – «Приятные записки» какого-то маркиза де Прадомина.

– Господин любит клубничку? – поинтересовался антиквар.

– Скорее нет.

– Почему?

– Изжога, знаете ли.

Я полистал книжку: место и год издания на титуле не значились. Зато на первой же открытой наугад странице мне бросилось в глаза имя женщины – Maria del Rosario.

– Двести евро, – на всякий случай сказал торговец. – Но вам я отдам за сто сорок.

Я нашарил в карманах мобильник, сигарету и направился к выходу. На улице было пусто и прохладно. Мой звонок застал Арсения дома, в московской квартире, правда, спящего.

– Извини, что разбудил. У меня тут возник неожиданный вопрос. Как звали хахаля твоей испанской родственницы?

– Кого ты имеешь в виду? Я сегодня туго соображаю.

– Ну, того ловеласа, из-за которого она покончила с собой.

– А-а, теперь понял. Его звали маркиз де Прадомин.

Торговец поджидал меня на ступеньках своего полуподвала. Пока я звонил в Москву, цена книжного раритета упала до семидесяти евро.

Не имея цели включать пресловутого маркиза в число персонажей своей книги, я всё же посчитал, что пренебречь его мемуарными свидетельствами было бы несправедливо. Поэтому я выбрал несколько наиболее красноречивых отрывков из разных глав.

«ПРИЯТНЫЕ ЗАПИСКИ» МАРКИЗА ДЕ ПРАДОМИНА[2]

Из главыXXXVI

…Репутация галисийского Казановы, нажитая мною к зрелому возрасту, видится мне одновременно лестной и унизительной. Венецианец Джакомо Казанова был достойнейшим сеньором. Но за его магической силой неотразимого любовника скрывалась одна губительная слабость. Он имел несчастье любить своих дам. Любить понастоящему, непритворно, а значит, зависеть от самых тонких, эфемерных материй. Он доверял своё большое переполненное сердце маленьким капризным сердцам, которым эта ноша была не нужна и непосильна.

5
{"b":"112641","o":1}