– А жалко, папа, что тебя в тюрьму посадили, по телевизору недавно шел отличный детектив.
И стали мы жить-поживать в дивной бревенчатой избе – мне разрешили жить с семьей, а не под охраной в специальном общежитии для нашего брата. И только приезжали милиционеры на проверку: покидать дом вечером я права не имел.
О тамошних морозах жизнь предупредила меня сразу. В первый же вечер жена затеяла в тазу большую стирку, я крутился рядом на подхвате. Крепко выжав простыню, я выскочил во двор, водрузил ее сушиться на веревке и вернулся в дом за следующей. Время моего отсутствия вычислить легко. А снова выбежав во двор, чтоб вывесить вторую, я больно (чуть не разбив лицо до крови) ударился о первую, превратившуюся в ледяную стенку. А туалеты (особенно уместно это слово здесь) в деревнях располагаются снаружи.
В общежитии за все три года ссылки я оказался лишь единожды и месяца четыре там прожил. Меня туда загнали без вины, всё было просто и понятно. Близкий друг мой издал в Америке книжку моих стихов, это первая была под подлинной моей фамилией (а раньше вышли две под псевдонимом). И из Москвы последовал звонок (или бумага), чтобы меня примерно наказать. Для ссыльного какое наказание чувствительней, чем разлучить его с семьей? Вот так и сделали. А мне шепнули, чтобы я пожаловался прокурору. А точнее – чтобы не боялся жаловаться, в лагерь меня за это не вернут. (Угроза возвращения обратно в лагерь ежечасно висела в воздухе, что делало живущих в нашем общежитии рабами полными и – бессловесными). Письмо я прокурору написал, но слишком не надеялся. Была как раз весна, и огород пора было копать, и строить из навоза теплицы, чтобы в доме были огурцы, – чисто крестьянское испытывал я чувство оторванности от жизненно необходимого хозяйства.
Однако же на выходные – отпускали, так что я через неделю привел домой к нам пятерых приятелей, и мы всего лишь за день засадили огород. Точней – картошку, ибо остальное мы с женой и сыном постепенно в выходные дни досеяли и досажали. Когда те пятеро сели с устатку выпивать, то я вдруг с удивлением обнаружил, что все они до одного – недавние убийцы. Кто жену пришил, кто друга, кто соседа. После Тата уверяла меня, что именно поэтому в том году необычно мелкая картошка уродилась в нашем огороде, только я в такие суеверия не верил. Однако же забавным показалось мне тогда, что приятелей себе я неосознанно подбирал по их способности к решительным поступкам.
В комнате нас жило четверо, но один то спал у своих друзей в другой комнате, то вовсе исчезал на ночь, у него с охранниками были какие-то свои отношения. Весьма, впрочем, простые: он носил им дармовую выпивку – самогон, который гнала его сожительница. Этот Шурка был мужик с идеями: от него впервые услыхал я, что Сибирь отделится однажды от России, потому что замечательно проживет сама по себе. Еще был как-то разговор, который крепко врезался мне в память; мне понятнее стал климат нашей тамошней жизни.
Шурка забежал после работы что-то взять, а в это время мой сосед Пашка-плотник (его так и звали все) копался в своей тумбочке, сидя на корточках. Шурка вдруг молча хлестанул его по шее рукой, Пашка упал, и Шурка еще сильно пнул его ногой.
– Чтобы ты, сука, при мне в своем гавне не возился, – сказал Шурка. – Пока я здесь, сиди и не дыши.
Пашка поднялся и молча сел на кровать.
– Шура, пойдем поговорим, – сказал я.
– В сушилку? – вкрадчиво и усмешливо спросил меня Шурка. Это была комната, где мы снимали мокрые ватники и чавкающие грязью сапоги. Там часто происходили разборки, и по коридору пробегал оттуда в умывальник кто-нибудь с разбитым в кровь лицом.
Я кивнул.
– Если будешь бить, Мироныч, – ласково сказал мне Шурка, – то слишком сильно не пинай.
Тут я не выдержал и засмеялся. Этот бугай справился бы с десятерыми мне подобными. А Пашка, кстати, был ничуть его не мельче.
Мы зашли в сушилку, сели на длинную скамью и закурили.
– Ты за соседа меня спрашивать привел, – утвердительно сказал Шурка.
– Он ведь ничего тебе не сделал, – подтвердил я хмуро.
– И не сделает, – сказал Шурка. – Вот потому как раз не сделает, что я его легонечко метелю, как увижу. Чтобы руку мою помнил. Ты это понять не можешь, Мироныч, ты не нашей жизни житель, ты залетный, не обижайся на меня.
– Вдруг пойму, – попросил я, – попробуй.
С Шуркой у нас были давние очень хорошие отношения. Мы часто чифирили вместе, это прямо означало, что случись со мной какие-нибудь неприятности, я могу ссылаться на него или просить о поддержке.
– Он животное, Мироныч, – убежденно сказал Шурка. – Он уже давно не человек. Он сгнил на зоне. Слышал ты такое понятие?
Я слышал.
– Он тебя продаст, предаст, заложит, настучит, даст показания – на всё пойдет, чтоб снова не попасть на зону, понимаешь? И за любую мелочовку наебет. Согласен ты?
– Я мало его знаю, – уклончиво ответил я. На самом деле я был с этим согласен.
– И чтобы он поостерегся, если подвернется ему вдруг подлянка, – наставительно продолжил Шурка, – должен он всё время помнить руку. Помнить, что с него за это спросят. Эти суки знают, кто их может бить. Ведь он же не хилей меня. А промолчал. И потому как раз, что знает сам, что он животное. А ты меня хоть понял, Мироныч?
– Думаю, что да, – ответил я.
– Ни хера ты не понял, – сказал мне Шурка. – Но тебе и не надо.
Мне это даже очень было надо. И совсем не только в Сибири. Много лет с тех пор прошло, и я, живя в Израиле, в Америке бывая и в России, с десятками людей общаясь, останавливаюсь время от времени, чтобы подыскать точнее слово о некоем мутном человеке. И вмиг припоминаю с благодарностью: он сгнил на зоне. Целые тома научных книг об этом феномене нынче пишут и еще не скоро исчерпают эту тему.
А вскоре чаще меня стали отпускать домой и даже на ночь, и тому причиной были вовсе не мои приятные манеры, а штук двадцать современных детективов, которые принес я в общежитие, чтоб всем читать. Мне из Москвы их целый ящик прислали. И надзиратели наши к чтению пристрастились, помягчел как будто климат в общежитии. При мне дежурные остерегались бить ребят (за поздний приход, за запах водки, под дурное настроение, чтоб не забыл, где находится), поскольку слух уже везде прошел, что я писатель. Для надзирательского разума это лишь одно означало: тип этот может куда-нибудь послать письмо, и сверху явятся с проверкой, а воспитатели наши трезвыми почти не бывали. Я для того это сейчас пишу, чтобы понятна стала одна фраза коменданта нашего. Когда мое прошение о юридической справедливости дошло через четыре месяца до рассмотрения (в том же крохотном поселке), прокурор по надзору признал законным мое право жить с родными. Тут-то один мой приятель и спросил у коменданта:
– Гражданин начальник, почему вот Губерману разрешили жить с семьей, а меня никак вы не отпустите?
. И комендант наш (уже выпил крепко, но еще в соображении вполне) поморщился брезгливо и с невыразимым омерзением сказал:
– Таким, как Губерман, не место в нашем общежитии!
Тогда подумал я, что, может быть, и Мильке я обязан возвращением домой. Ибо всего лишь через месяца два-три после приезда он случайно создал мне в поселке некую туманную, но репутацию. По молодости лет никак не мог запомнить он, что я работаю электриком в конторе, сокращенно именуемой РСУ, что означало Разрезо-Строительное Управление. Там был открытый угольный разрез, а всем, что строилось вокруг, как раз и занималось наше РСУ. Пошли мы как-то всем семейством в местный клуб, а нравы были там патриархальные, и вместе с нами наши надзиратели кино смотрели, даже места порою рядом доставались. Шел американский боевик, в ходе которого герой сказал своей возлюбленной:
– Хочу тебе признаться, дорогая, что на самом деле я работаю в ЦРУ.
И тут мой сын вздохнул понятливо и громко на весь зал произнес:
– Как папочка!
Мы промолчали в тихом ужасе и даже не одернули его – уж поздно было. А так как обо мне в поселке и раньше думали что-то подобное, то просто-напросто легла на всю нашу семью аура некой определенности: понять было теперь намного проще, как в глуши сибирской появились эти белые вороны. А расспрашивать никто не смел, не так были воспитаны люди, чтобы утолять свой интерес по поводу чего-нибудь опасного.