И пятеро отправились в дорогу. Их даже мысленно никто не осуждал. Что они могли поделать против всесильных олигархов и огромной своры преданных подручных? Не они, так другие сделали бы это, глупо отдавать зазря свои цветущие жизни.
И пятеро послушно вышли в путь. Но только четверо отправились за жертвой, а Сократ спокойно и как бы естественно свернул с дороги и пошел домой. Знал отлично, что его за это ждет, но улыбнулось счастье: тирания пала. К тому времени уже почти никто, пожалуй, не помнил о военных доблестях Сократа, ибо сам он не заботился об этом. А вот гордое и независимое поведение последнего времени было замечено вполне, и философ мог теперь стремительно выдвинуться на волне восстановления демократии, ибо сограждане помнили, как он только что рисковал жизнью, будто и не ценя ее вовсе.
Но оказалось, что он очень любит жизнь и хочет приносить Афинам пользу, а поэтому – именно поэтому – категорически отказывается от общественных постов и назначений. Полагая, что разумней и порядочней оставаться частным человеком, не завися от кипения страстей на политическом ристалище. Ибо именно в этом качестве ему удобней обличать бесчестие, несправедливость и корысть – не зря уже на самом исходе жизни он сравнит себя с оводом.
И вообще он удивлялся, часто вслух об этом говоря, с какой легкостью афиняне берутся за бразды правления государством. Более того, даже стремятся ухватить эти бразды, наивно полагая, что их желания, энергии и незамысловатого житейского опыта (плюс умение приносить жертвы богам) – достаточно, чтобы влиять на человеческие судьбы. Хотя во всех других областях существования – предпочитают знатоков своего дела. Сократ беседовал с одним из видных политиков, ожидая набраться мудрости. И не замедлил обнародовать свое полное разочарование: «Этого-то человека я мудрее, потому что мы с ним, пожалуй, оба ничего хорошего и дельного не знаем, но он, не зная, воображает, будто что-то знает, а я если не знаю, то и не воображаю».
Нехороший он, Сократ, нехороший, всем подряд говорит прямо в глаза всё, что он о них думает, или своими наивными вопросами ловит на скудости души, поспешливой жадности, моральной неопрятности и умственной темноте. Нехороший. А какой некрасивый!
Приплюснутый широкий нос, вывернутые ноздри, немигающие глаза навыкате с прямым неподвижным взглядом, огромный живот. Прямо еврей какой-то, а не благородный древний грек. (В те благословенные античные времена был уже вовсю известен, цвел и не скрывался антисемитизм, так что вполне могло сравнение такое прийти в голову согражданам Сократа.)
И в семье у него явно не всё в порядке. Вон как честит его крутая и сварливая жена Ксантиппа, упрекая, что дома бедность и запустение, что трое детей, а муж повсюду шляется и праздно болтает, отмахиваясь от жены, как от докучливой осенней мухи. Лучше бы навел порядок в своем доме этот мудрец, завел какой-нибудь достаток, а потом пускался поучать других.
О, как мне жалко бедную Ксантиппу! Как понятны мне ее печали: ведь она хотела мирной и уютной древнегреческой семейной жизни, для того и выходила замуж, а достался ей – Сократ. Он, кроме всего прочего, чуть ли не каждый день после удачной беседы, а точнее – не желая ее прервать, звал к себе в дом случайных собеседников и давних приятелей, встреченных по пути. Мне кажется, отсюда и легенда о Ксантиппе, как-то выплеснувшей ему суп в лицо: она просто хотела показать, как его мало, этого оставшегося супа. Навсегда остаться в памяти потомков символом крикливой и скандальной бабы – незаслуженно жестокая участь для этой подлинно несчастной женщины. Но ничего уже не переменишь. Вряд ли замужем за Сократом вела бы себя намного лучше даже белокрылая ангел ица.
Многие афиняне как огня, как голоса вдруг ожившей и заговорившей совести, боялись добродушного, благожелательного, сочувственного вопроса, часто задаваемого Сократом: «Не стыдно ли тебе заботиться о деньгах, чтобы их было у тебя как можно больше, о славе и почестях, а о разуме, об истине и о душе своей не заботиться и не помышлять, чтобы она была как можно лучше?» Естественное отношение к человеку, задающему такой вопрос, всех откровеннее выразил некогда Алкивиад, влюбленный в Сократа, боготворивший его, и тем не менее: «Этот человек заставил меня испытать чувство стыда. Он один только пробуждает во мне раскаяние… И часто, очень часто я желал, чтобы его не было больше среди живых людей».
Вопросы согражданам Сократ адресовал не только совести их, но и знаниям. Нет, он ни в коем случае не экзаменовал их, он просто вежливо беседовал с людьми на темы, по которым именно от них ожидал услышать нечто вразумительное. Чем порождал глухую неприязнь к себе. Ибо выяснялось почти немедленно, что ничего путного и достоверного не знают эти люди – да еще в той области, где окружающие давным-давно не только полагали их знатоками, но уже как бы гурманами осведомленности. Кроме того, оказывалось, что кристально ясные понятия, идеи и истины, впитанные каждым с детства, доверчиво и глубоко усвоенные, – на самом деле запутанный клубок неясностей, сомнительных допущений и просто очевидных противоречий. Открытия подобного рода ничуть не радуют. Сократ оказывался разрушителем уютных и спокойных жизненных иллюзий. Сократ оказывался гонцом, приносящим собеседнику дурные вести из благополучного внутреннего мира этого человека. Общеизвестно, как поступали с гонцами, приносящими дурные вести, в те нелучезарные времена.
Кроме того, совершенная внутренняя свобода Сократа диктовала ему поступки, не одобряемые (не понимаемые) даже ближайшими друзьями. Он мог неожиданно явить надменность, коя вовсе не по чину бедному уличному философу, не скрыть чистоплюйство и брезгливость, кои не пристали нищему семейному человеку.
Было, например, так.
Все в разговорах в один голос осуждали македонского деспота Архелая, по самые плечи запачкавшего руки в крови. Но тут он пригласил к своему блестящему двору лучших философов, поэтов, музыкантов, и они вмиг почли за счастье пировать с ним, ведя высокие беседы о мирах и вечности.
Все, кроме Сократа, который даже не отозвался на изысканное личное приглашение.
Но это же неразумно, Сократ! Конечно, убийца, мерзавец и тиран этот Архелай, но ведь какой великий человек и тонкий собеседник!
Но Сократ так и остался единственным, кого не обаяли заслуги убийцы перед искусством и наукой.
А еще он понимал, что обречен. Понимал, что стыд и зависть (уж чему завидовать, казалось бы, но это чувство было), уязвленное самолюбие одних и нескрываемая ненависть других родят однажды общую клевету и не замедлит последовать общественное обвинение. И ясно было Сократу, что обвинит его кто-нибудь из тех, чье невежество или нечестность он обнаружил в разговоре на людях. Из тех, кто возгласит афинянам, что с усердием любящего повара кормил их чистым лакомством – лестью, обещаниями, сладкой иллюзией, – а противный врач Сократ подносил им противные горькие лекарства.
Решимость созревала у троих. Они наверняка не сговаривались. Они сами относились друг к другу со скрываемой или открытой антипатией: уж очень были разные люди, их объединить могла лишь общая ненависть.
Теперь я должен сделать очень важное, глубокое, серьезное, научно-исследовательское, проницательное и существенное замечание. Я до этой мысли дошел сам, очень горжусь ею (отсюда столько эпитетов) и прошу прощения у тех, кто наверняка сам дошел до этой мысли много ранее меня. Просто не читал я никакой литературы о Сократе, обойдясь по лени лишь воспоминаниями современников и чем-то подвернувшимся случайно.
В судьбе Сократа вдруг я обнаружил сгущенную до мыслимого предела, прямо-таки сжатую до консервированной притчи судьбу российской интеллигенции в нашем благословенном и проклятом веке. В пору, когда я впервые прочитал о Сократе, стали появляться в моей жизни, в поле моего зрения – имена или живые лица далеко не худших представителей интеллигенции этой, и в судьбе каждого мне ясно виделись и слышались то отзвуки, то отблески земной судьбы так полюбившегося мне древнего грека. А в удушителях, которым не было числа, – черты людей, когда-то ненавидевших Сократа.