– Ты меня разочаровываешь, Доминик! – воскликнул Изамбар с насмешливым упреком. – Из моих уроков алгебры и тригонометрии ты не вынес ничего, кроме практических приемов для составления своих гороскопов. Я знал, что остальное тебя мало волнует, но все же, не скрою, лелеял слабую надежду, что ты заметишь некоторые фундаментальные закономерности, на которые я нарочно обращал твое внимание.
Помнишь пифагорейскую задачу на нахождение диагонали квадрата по его стороне? При стороне, равной единице, диагональ равна корню из числа «два», что и заставило пифагорейцев отшатнуться от алгебры и провозгласить приоритет геометрии как конструктивного принципа. Греческая математика подарила миру чистый геометрический логос и логику созидания, понятия пропорции и прогрессии. Она гармонична, как музыка. Не огради греки свою геометрию от алгебры, они не выработали бы позитивного математического мышления, о важности которого я говорил тебе. Алгебра же открывает нашему сознанию понятие бесконечности через бесконечно убывающую прогрессию неизвлекаемого корня. Это явление мы встречаем всякий раз, пытаясь установить числовое соотношение между внутренним и внешним в правильной геометрической фигуре, будь то диагональ квадрата, пентаграммы или радиус окружности. Диагональ квадрата как числовая величина есть корень из суммы квадратов двух его сторон, а поскольку все стороны одинаковы, квадрат стороны умножается на два и в любом случае превращается в иррациональное выражение, бесконечный неизвлекаемый корень. Окружность, это совершенное выражение принципа симметрии, заставляет обратиться к иррациональному коэффициенту, отражающему числовую взаимосвязь между радиусом и периметром. Закономерность очевидна: внутреннее и внешнее сочетаются между собой пропорционально, а числовой анализ пропорции неизменно алогичен, ибо внутреннее никогда не будет до конца выражено через внешнее. Такое выражение является бесконечным процессом. В прикладных целях люди пользуются приближенными, условно конечными коэффициентами, чем занимались и мы с тобой ради твоей астрологии. Богословы занимаются тем же самым, объясняя Бога, внутреннюю суть человека, всех существ и явлений через слово, внешнее и конечное. Увы, Логос как божественный Принцип в чистом виде существует только в математике, там, где он остается по-настоящему абстрактным. За словом же стоит образ. Попытка описать Бога через слово обречена превратиться в бесконечный процесс и поэтому алогична. Компромисс богословов заключается в навязывании условной конечности и Богу, и Его описанию, и человеку. Как видишь, богословы солидарны с астрологами и астрономами, ибо тоже имеют практические цели, и тебе они известны лучше, чем мне. Так появилось трехмерное описание Бога, догматы, каноническое право и христианская мораль. Все это условно, конечно, но богословов условность уже не устраивает, и они настаивают на конечности абсолютной. Такая позиция чревата необратимыми последствиями. Если бы я вздумал отрицать, что числовое отношение периметра к радиусу окружности бесконечно, а его условно конечное значение является приближенным, допустимая погрешность по существу превратилась бы в математическую ошибку. Претендуя на безусловность и безошибочность, богословы объявили себя носителями Логоса и вступили в войну с алогичным и иррациональным. Вот где начинается твоя охота на ведьм, Доминик, которая на деле есть отрицание бесконечного Бога. Бесконечность непостижима и неописуема, и вместе с тем математика неоспоримо свидетельствует о ее существовании, начиная с евклидовой протяженности измерений и кончая неизвлекаемыми корнями. Математика, и только она одна, как единственная абстрактная наука сочетает многомерность и точность, иррациональность и гармонию; не утрачивая логики, она вплотную подводит разум к божественной Тайне. Математика требует свободы от прикладных целей, заставляющих астрологов увязать в погрешностях и отвлекающих от всеобъемлющего смысла математических категорий и явлений, и лишь ищущий истину бескорыстным сердцем найдет в математике ее мистический корень, бесконечного, неизреченного, непостижимого Творца.
Епископ не посмел возразить. В голосе Изамбара так явственно слышалась музыка тихой радости и огромного, глубоко затаенного счастья, разлучить с которым его не могла даже смерть. Эта музыка звучала в такт дождю за окном, и слушать ее было сладко и больно. Монсеньор Доминик вспоминал органиста и думал о том, что Изамбар и вправду остался музыкантом, но его товарищ никогда бы не понял, каким образом: тот, кого в юные годы прозвали Орфеем, мог молчать, но сердце его пело от любви к математике.
«Как же нужно верить, чтобы так терпеть за свою веру!» – восхищался и недоумевал круглолицый молодой монах. Он не знал, что этой верой была наука, в которой Изамбар видел и Чудо, и Тайну, и Путь. Его математика призывала его к такой чистоте и свободе, что он не жалел ничего, чем обыкновенный человек дорожит по своей земной природе. Он не только размышлял об абстрактном, но и был ему верен. И он искренне сожалел о том, что монсеньор Доминик не разделяет с ним его счастья. Епископ уже признался себе, что действительно завидует Изамбару. Но… «почти»… Там было слово «почти». Что за ним стояло? Догадаться нетрудно, тем более после стольких подсказок.
В том, что сделал монсеньор Доминик, не было и тени желания задеть за живое. Скорее потребность исповедоваться, странная и непривычная для человека, который сам привык отпускать грехи и сидел под одной крышей со смертником.
– Изамбар, – выговорил он осторожно и неловко. – Твоя женщина с медными волосами и белой, как снег, кожей… У нее была родинка. Большая бурая родинка на правой руке, посреди запястья. – Он помедлил, улавливая, как напряглось в темноте сухое, тонкое тело, еще плотнее сжимаясь в комок. – Это было лет девять назад, у меня в Долэне. Ты… ты понимаешь меня?
Изамбар не шелохнулся.
– Это. – У епископа пересохло горло, голос стал хриплым. – Это я ее… Это сделал с ней я. Изамбар! Ты слышишь?
– Да, – выдохнул тот. – Я знаю.
– Знаешь? – вскрикнул монсеньор Доминик, словно раненый. – Как?
– Я видел сон, – еле уловимо раздалось из темноты. – Но это был не сон. Я просто видел. Ты был там.
– И ты узнал меня, когда увидел здесь, наяву? – похолодев, спросил епископ.
– Сразу.
Монсеньор Доминик отодвинулся на самый край соломенной постели и тоже прижал к груди колени, силясь унять дрожь, но зубы его отбивали дроби дождевых капель.
– Не бойся, – различил он все так же беззвучно, чувствуя, как жуть разливается у него внутри, подобно желчи, опутывает снаружи тьмой, не только густой, но липкой, вязкой и тягучей; еще немного – и он уже не сможет пошевелиться, двинуть пальцем, раскрыть рта…
– Ты ждал меня! – Язык его забился о нёбо пойманной в невод рыбой – так кричат без голоса в ночных кошмарах, отчаянным и тщетным усилием. – Ты все это устроил нарочно, чтобы …
– Не так и не затем, зачем ты думаешь. Я знал, что мы встретимся. Но я никогда не хотел тебе мстить, – говорила ночь.
– Ты мстишь мне своей смертью! – вырвалось из епископа.
– Не мщу, Доминик. Так вышло. Я же извинился!
– А ты, Изамбар? – И слово, так долго спавшее в тишине и мраке, застучало в виски, в сердце громче дождя, сильнее страха, подобно человеку, уставшему ждать под дверью и готовому выломать ее, разбить в щепки. – Ты меня прощаешь? Ты простишь мне ее?
– Я простил.
– Правда?
– Правда, Доминик. Но тебе нужно не мое прощение. Тебе нужны только эти ночь и дождь.
– Они невыносимы! – взмолился епископ.
– Я знаю, – заверил Изамбар. – Знаю! Ведь ты не можешь их слушать, не думая о сырых дровах и клубах дыма. Но именно поэтому тебе нужны ночь и дождь. Недаром тебя заинтересовала моя четырехмерная геометрия. Я сказал тебе: вода течет как время. Слушай ее, Доминик. Если слиться со звуком, он становится потоком бесконечной протяженности, по нему можно двигаться. Прошлое и будущее существуют относительно нулевой отметки, за которую ты уцепился в своей трехмерности. Не противься потоку – ты не выдержишь напора. Просто слушай.