– Я так и думал! – встрепенулся монсеньор Доминик. – Ты обманываешь себя, Изамбар! – воскликнул он убежденно. – Ты гонишь от себя эти мысли и не хочешь думать о том, что будет завтра, потому что боишься! Ты слушаешь дождь, чтобы не думать о своем страхе!
– Такая логическая цепь тебя больше устраивает, – заметил Изамбар. – Ведь сам ты не можешь просто слушать дождь, не думая о сырых дровах.
– Об этом нельзя не думать! – закричал епископ.
– Это возмутительно! – передразнил Изамбар и тихо рассмеялся. – Ты запрещаешь мне? Но ведь я заранее попросил у тебя прощения! Ты забыл? Мы уже все с тобой обсудили. Я оговорил свое право не бояться и теперь не повинуюсь твоему запрету. По большому счету я сгорю заживо именно потому, что позволил себе такую роскошь. Страх загоняет сознание в плоскость. Логично, что в мире, который держится на страхе, мне не место. Я представляю собой угрозу для этого мира. Глядя на меня, люди могут догадаться, что их обманули. Вдруг кто-нибудь ненароком еще сделает то же открытие! Очень простое открытие, Доминик: если перестать бояться, все вещи и явления перестают быть тем, чем они кажутся. Сгореть на медленном огне – это не страшно, только очень больно. А боль без страха не более чем боль, хоть и не менее. Люди видят в ней наказание, я же – проявление Бесконечности. Я не нахожу в ней унижения, не стыжусь, не противлюсь и не бунтую. Я принимаю и отдаюсь. Это легче, чем ты думаешь. Страшен сам страх, а не то, чего боишься. Так просто открывается дверца мышеловки! Согласись, Доминик, не нужно много ума, чтобы догадаться.
– Что толку в догадках? – через силу выдавил из себя епископ. – Здесь важно мужество. У тебя его много. Даже чересчур…
– Ты не хочешь понять меня, – заметил Изамбар. – Ты готов негодовать на мое легкомыслие и тут же восхищаться моим мужеством, лишь бы не принимать мой вызов. Но я его делаю, Доминик! Мужество проявляет тот, кто борется и идет сквозь страх. А я не борюсь и не боюсь. Ты не знаешь, как к этому относиться. Ты пришел ко мне со своим сочувствием, чтобы вместе сидеть в темноте и содрогаться от ужаса. Ты искренне веришь в свое сочувствие. Но я посмел его отвергнуть, и ты почти в ярости. Тебя бы больше всего устроило, если бы я рыдал у тебя на груди и сожалел о своей судьбе, а ты гладил бы меня по головке. А так тебе приходится признать, что боишься ты один. Я понимаю тебя, Доминик! Ты так часто наблюдал со стороны, как люди умирают в муках, что пропитался их смертным ужасом до самых костей. Я ни за что не согласился бы поменяться с тобой местами, даже из моего к тебе сочувствия, хоть оно столь велико, что я снова готов поклониться тебе в ноги. Моя завтрашняя боль даже после сегодняшнего дождя не будет стоить твоего страха. Я отдаю на сожжение только плоть мою, ты – неизмеримо больше. Я давно хочу спросить тебя: Доминик, зачем?
Долго, терпеливо, чутко ждал Изамбар ответа. Но отвечал ему лишь дождь. Епископ и рад был бы проронить хоть слово, все равно какое, сказать любую чушь, но незримая сила связала ему язык, и вопрос продолжал висеть над ним в темноте, словно занесенный клинок. Порой звук текущей воды начинал дразнить его смутной, неразборчивой подсказкой – он мучительно вслушивался, вслушивался, вслушивался, но никак не мог уловить ее. Там не было мысли, только звук и неясный ускользающий образ. А от молчания Изамбара веяло невыразимым знанием. Казалось, его ум одинаково свободно соединяется и со звуком дождя, и с умом другого, не сомневаясь в искомом, повсюду его нащупывая и отовсюду извлекая, и от него нельзя спрятаться ни в темноте, ни в собственном молчании, ни в неведении, ни в самообмане, ни в страхе.
*
Прошел час. А быть может, и больше.
– Ты завидуешь мне, Доминик, – внезапно произнес Изамбар так тихо, что при желании епископу ничего не стоило бы поверить, что ему это почудилось, но он ухватился за слова, как за протянутую руку помощи, одновременно ощутив под собой зыбкую, темную, жуткую трясину.
– Отнюдь, Изамбар! Твоей участи я не пожелал бы и злейшему врагу!
Защищаясь, отрицая, споря с этим человеком, монсеньор Доминик возвращался на твердую почву, на привычные круги, пусть надоевшие, но сразу избавляющие от неизвестности и сомнений.
– Ты молод и талантлив. Но умрешь мучительной смертью по причинам, которые я так и не могу принять всерьез, несмотря на все твои объяснения. По-моему, твоя смерть бессмысленна и бесполезна. Она ничего не изменит и ничего никому не докажет. Ты мог бы прожить долгую жизнь и многое успеть. Пожелай ты только, в этой обители тебя носили бы на руках. Даже самые непримиримые завистники простили бы тебе твой ум и все твои многочисленные таланты, если бы ты не отступил от своего безупречного монашеского послушания, которое ничего тебе не стоило. Говорят, твой голос покоряет сердца. Ты сам признался мне, что любишь петь. И что же ты сделал? Ты подразнил всех и ушел в абсурдное запирательство. Ты пожелал стать мучеником. Чьи грехи ты искупал? Своего приятеля, который повесил их на тебя, как на козла отпущения? Ты полагаешь, он этого заслуживает? Ты слишком одарен, чтобы рядом с тобой он не чувствовал себя ничтожеством, и ты уступаешь ему дорогу. Ты отказался не только от музыки, но и от жизни, лишь бы не мешать ему. Выходит, бездарного музыканта ты любишь больше, чем музыку, больше, чем свою обожаемую математику, чем саму жизнь!
– Он страдает, Доминик! – Голос Изамбара прозвенел горячо и скорбно. – Он так много страдал и продолжает страдать! Всю жизнь он боится и борется без надежды! Я не знаю никого, кто страдал бы, как он.
– А ты сам не страдал, Изамбар? – спросил епископ с откровенным вызовом, который тот, как ни в чем не бывало, пропустил мимо ушей.
– Почти нет, – признался монах со своей обезоруживающей простотой и легкостью. – Я больше сочувствовал другим. Когда меня били, моему телу было больно, но я не страдал, если ты об этом.
– А есть разница? – поинтересовался епископ.
– А ты все еще не понял? – в свою очередь удивился Изамбар. – Я страдал бы, если бы считал, что со мной поступают несправедливо, или если бы боялся умереть. Но я решил принять все, что со мной сделают, а остальное было неважно, и я уже не возвращался к этому. Тело всего лишь внешняя оболочка человека, проявленная в трехмерном мире. Через мое тело нельзя добраться до меня самого, сделать меня несчастным и заставить страдать. Чтобы я страдал, нужно извлечь из меня Бога, мой бесконечный неизвлекаемый корень, весь же я, как и любой человек, по своей сути подобен иррациональному числу. Можно снять с меня кожу и даже сжечь мое тело, которое само по себе – мой внешний, поверхностный слой. Это то же самое, что снять шелуху с луковицы: сердцевина останется невредимой. Она недосягаема, Доминик! Тем более из трехмерности. Разве ты не знаешь, что мы – бессмертные существа? А если так, нет смысла всерьез держаться за свою плоть и дорожить ею.
– Ты вправду считаешь, что любой человек иррационален?
– Абсолютно, – подтвердил Изамбар. – И божественный корень из него не извлекается, несмотря на все усилия богословов с их Filioque, плетьми и застенками. Ведь богословы занимаются алгеброй! Но, как видишь, мой корень остался при мне.
– Ты – особый случай, Изамбар. Таких, как ты, я еще не встречал и навряд ли встречу, – признался монсеньор Доминик. – Но большинство людей, поверь моему опыту, в данном смысле вполне рациональны. Корень извлекается из них без труда, в одно действие.
– Это ложный корень, Доминик. Извлечению поддается лишь то, что лежит на поверхности и не связано со структурой человека, но навязано ей извне. Ты извлекаешь из людей только их представление о себе. Оно вполне рационально, сотворено страхом и извлекается через страх. За рациональностью всегда стоит страх перед иррациональным. Поэтому человек боится и Бога в себе, и себя самого. Но тому, кто убедился в реальности иррационального и его непротиворечивости истинной логике, бояться нечего.
– Иррациональное противоречит логике по определению, – возразил монсеньор Доминик. – Это очевидно и не требует доказательства.