— Какой это Васильчиков? — спросил Черняков, и разговор перешел на политические дела. Инженер чрезвычайно бранил правительство и выражал надежду на революционное движение, вопросительно поглядывая на Чернякова. Видимо, он не твердо знал, как относится к революционному движению передовая столичная интеллигенция.
— …А убийцу Мезенцова так и не нашли, а? Молодец парень! — сказал он, смеясь и давая понять, что ему известно, кто убил Мезенцова. Михаил Яковлевич тоже слегка улыбнулся (он действительно слышал фамилию Кравчинского). — Бывают, конечно, и промахи. Вот в Киеве в прошлом году убили барона Гейкинга. По случайнейшей из всех случайностей во вселенной, я его знал, хоть вообще сих господ, вы мне поверите, избегаю как чумы. Должен сказать, что это был человек весьма и весьма добродушный. Я имел с ним дела по администрации, и он охотно оказывал услуги всем, даже радикалам. Что ж, без промашки дел не бывает. Нет, они молодцы! Я, грешный человек, недавно в Киеве пожертвовал им двести рублей, один помещик на пикнике собирал.
— Я не сочувствую террору, — мрачно сказал Черняков.
— Да и я, если хотите, не сочувствую, но как иначе прикажете действовать с этими господами? Лично царь, конечно, не виноват; но он устал и больше ничем не интересуется, кроме княжны Долгорукой. Говорят, ждет не дождется смерти императрицы, чтоб жениться на этой своей Катеньке. Ведь он ее перевез в Зимний дворец, это скандал на всю Европу! Таких вещей не было со времен Екатерины и Павла. Ох, помяните мое слово, не кончится все это добром… Говорят, что они готовят на царя новые покушения, — сказал инженер таинственным шепотом.
Михаил Яковлевич разговора не поддержал. Как он ни привык в последнее время к вольным речам в петербургском обществе, все же тон инженера изумил его. «В вагоне, с незнакомым человеком! Правда, я ему назвал себя, но ведь и шпик мог сказать, что он профессор Черняков! Нет, что-то изменилось в России в последние два-три года». Не нравились ему речи его собеседника и по существу. Михаил Яковлевич не был ни скептиком, ни пессимистом, но ему пришло в голову, что все в мире, война, мир, революция, контрреволюция идут на пользу таким людям, как этот инженер. «Что бы там в мире ни случилось, эти господа всегда будут жить припеваючи. Ему свобода нужна для железнодорожных дел, но он и при самодержавии не пропадет. Впрочем, деньги он дает революционерам не для этого, а так, потому что мода, потому что весело, потому что денег куры не клюют, потому что дурак помещик попросил, как же отказать? Мамонтов говорит, что есть только одна порода людей еще противнее, чем дельцы-ретрограды: это дельцы-радикалы. Может быть, pour une fois[152], Мамонтов и не совсем неправ… Нет, что-то неблагополучно в датском королевстве», — думал Черняков, глядя на инженера без своей обычной благожелательности.
— …А вот наследник Александр Александрович, как я знаю из весьма и весьма верного источника, человек либеральных, передовых взглядов. Очень интересуется русской историей, русской стариной, русской культурой. А главное, он молод и, как мы все, как вся русская интеллигенция, горит желанием работать, — говорил инженер. Черняков сокрушенно вздохнул. Он уже несколько раз слышал в радикальном обществе рассказы о либерализме наследника престола. Между тем ему от сестры было известно, что Александр Александрович крайний ретроград. — «Сказать этому болвану, что ли?» — спросил он себя и раздумал: сообщение об его свойстве с фон Дюммлером после всего сказанного вызвало бы холодок и неловкость. «Вот какая у них информация! Хуже всего когда легкомыслие и невежество соединяются с самоуверенностью. А свое коммерческое или техническое дело он, может быть, понимает очень тонко…»
— Это уж так принято: всегда и везде считают, что наследник престола либерал, и возлагают на него не всегда основательные надежды.
— Но вы не отрицаете, что сейчас у нас все ни к черту не годится, начиная с работы блюстителей порядка. Вот ведь наши Лекоки и Веру Засулич поймать до сих пор не могут. И слава Богу, конечно, что не могут!.. А что, кстати, правда ли, будто Щедрин поддерживает дружеские отношения с бурбоном Треповым, который слово «еще» пишет с четырьмя ошибками: ять-эс-че-о?
— О дружеских отношениях я не слышал. Знаю, что они знакомы и бывают друг у друга.
— Не к чести нашего великого сатирика. Однако, Салтыкову можно простить все. У нас в провинции его тоже читают, захлебываясь от восторга. Я ни одной его вещи никогда не пропускаю… Вероятно вы его и лично знаете?
— Михаила Евграфовича? Знаю, но очень мало. Из писателей я больше встречался с Тургеневым, с Достоевским, — сказал Михаил Яковлевич и сам немного смутился. Уж очень хорошо было этими именами, как тузом короля, покрыть имя Спасовича. «Вот поди, разберись. Социализм и Воронежско-Ростовская, террористы и Александр Александрович!» — с недумением думал Черняков, любивший деление людей по их взглядам. — А где же можно будет заморить червячка? — спросил он. Инженер оживился еще больше. Он вынул из жилетного кармана огромные золотые часы.
— До первого сносного буфета еще далеко. Идея же заморить червячка первоклассная. Хотя час и не адмиральский, но что бы вы сказали о рюмочке коньячку, а? Простите, я не знаю вашего имени-отчества. Михаил Яковлевич. Я ведь помнил, что М. Я.! Мое Алексей Васильевич, но мы люди маленькие, провинциалы… Так вот, Михаил Яковлевич, разрешите вас приветствовать. — Он вскочил, снял с полки новенький несессер и достал красивую плоскую бутылочку, закрывавшуюся серебряным стаканчиком. — Коньячок, смею сказать, весьма и весьма приличный. Не побрезгуете из одной рюмочки? Нехорошей болезнью, клянусь, не болел.
Михаил Яковлевич, человек брезгливый, предпочел бы достать свой собственный дорожный стакан, но это было теперь неудобно. Они выпили.
— Правда, недурной коньячок, а? Я прямо от Елисеева выписываю, а то у нас в провинции всякой мерзости подливают, в расчете на расейские желудки, — сказал инженер, видимо очень стыдившийся того, что живет не в столице. — Найдется и кой-какой закусон.
Он заговорил о еде и оказался благодушнейшим человеком. «Верно боялся не попасть в тон столичной интеллигенции. О коньяке он говорит гораздо лучше, чем о терроре». Инженера успокоило то, что профессор М. Я. Черняков, сотрудник «Вестника Европы», пьет коньяк как обыкновенные люди. Недоброжелательное чувство Михаила Яковлевича рассеялось.
— Так вы хорошо знаете Липецк?
— Знаю, да и знать-то собственно нечего… Еще по единой? Только по единой, а? Нет? Ну как знаете. А я еще выпью… Вы спрашиваете о Липецке. Весь городишко — созданье Петра Великого. Он мой, кстати сказать, любимейший император… Попалась мне там как-то писулька: «Его царское величество, милосердствуя своим подданным яко отец», рекомендует им Липецкие воды и лично наставляет, как ими пользоваться. «Чтобы всяк сведом был, как оные марциальные воды употреблять, дабы непорядочным употреблением оных не был никто своему здравию повредителем», — весело процитировал инженер и выпил еще. — Правда, прелесть? Как хотите, а все, что у нас есть мало-мальски сносного на святой Руси, идет от Петра. Хотя он-то и создал атмосферу полицейского гнета и оргию слежки, в которой мы все задыхаемся… Вы где хотите остановиться? Могу вам рекомендовать гостиницу в центре городка, на Дворянской улице, в двух шагах от бюветки. С виду «и вот заведение», по бессмертному выражению Гоголя, «иностранец из Лондона и Парижа», но их повар Василий, батюшка, даст десять очков всем вашим столичным Дононам и Борелям. А уж в нашей богоспасаемой провинции я нигде так не едал, хоть исколесил ее вдоль и поперек.
III
Гостиница в Липецке в самом деле была гоголевская. В другое время она, вероятно, показалась бы Михаилу Яковлевичу старой, запущенной, грязной, и он первым делом осмотрел бы кровать: не посыпать ли ее порошком? Но в этот солнечный июньский день все казалось ему прекрасным. Большие комнаты, диваны, кресла нравились ему своей провинциальной стариной. «Это дело известное, что мы все свое ругаем». Михаил Яковлевич был убежден, что ругать свое — национальная русская черта. Он не знал, что в том же видят свою национальную черту французы, — «cette manie que nous avons de nous dénigrer nous mêmes»[153], и едва ли не все вообще народы. В этот день здоровый патриотизм был в нем особенно силен. «Конечно, эмские гостинцы наряднее, но где же у немцев наш размах, мощь, широта, сказывающиеся даже в мелочах!» На стене висело засиженное мухами объявление. Прочитав о «порции чаю с двадцатью четырьмя кусками сахару», Михаил Яковлевич еще повеселел. Ему хотелось есть; он берег аппетит для обеда с Лизой. «Посмотрим, каков этот Василианц? „Весьма и весьма“, кажется, должен это дело понимать». Пока Черняков умывался и одевался, мысль у него все приятно возвращалась к обеду, с разлитым по бокалам ледяным вином. — «…Ах, как мило, что вы приехали!» — «Лиза, мог ли я не приехать, получив такую телеграмму! Вы воспользовались королевским правом сделать человека счастливым. И представьте себе, в тот самый час, когда вы мне послали эту телеграмму, в шесть двадцать, минута в минуту, я принял решение выехать к вам! Вот как это было. Я ехал верхом из Храма воздуха»… — «Разве вы ездите верхом, Черняков?» — «Да, я очень люблю сей вид спорта, он один не смешон, когда человеку четвертый десяток… Но умоляю вас, не называйте меня „Черняков“! И неужели вам не совестно было написать „жму руку“? Это одно чуть меня резнуло в вашей чудесной телеграмме»…