— Что?.. Нет, я не буду есть!.. Впрочем, я отлично понимаю и даже вам завидую, но я есть не могу.
— Отчего же не есть? Можно ослабеть. Хотите, я закажу вам черного кофе с коньяком. Я перед зразами выпил и рюмку водки.
— Для бодрости?
— Отчасти и для бодрости. Но главным образом для того, что я люблю и водку, и зразы, и кофе. Ведь это мой последний завтрак.
— Почему вы так думаете? Так нельзя думать, когда идешь на дело, — сказала она. Как ни трудно ей было теперь входить в мысли и чувства других людей, она сделала над собой усилие: это было частью диспозиции. — Если и выйдет вам бросить снаряд, вы можете потом скрыться в суматохе.
Он засмеялся.
— Бросить снаряд отвесно, а потом скрыться в суматохе? Думаю, что номер один ненадежен. Я его издали видел.
— Я не могла его найти! Куда же он делся?
Гриневицкий сделал ей легкий знак глазами. В комнату спустился лакей.
— Дайте нам, пожалуйста, две чашки кофе и две рюмки коньяку.
— Одну рюмку. Я не хочу.
— Одну рюмку коньяку. И, пожалуйста, принесите счет, — сказал Гриневицкий. Лакей убрал тарелку с остатками жаркого и смел салфеткой крошки хлеба со скатерти. Гриневицкий небрежно положил белый сверток на стул.
— Времени еще много: мы можем оставаться здесь четверть часа.
— Почему вы думаете, что он ненадежен?
— Это есть только мое впечатление. Он слишком волнуется.
— А вы?
— Я меньше, — без улыбки ответил он. — А главное, волнуюсь ли я или нет, я в себе совершенно уверен. Вот как в вас… Будьте спокойны, дни Александра Второго сочтены. Даже не дни… Ему осталось жить около часа. И мне столько же. Все мы, его убийцы, умрем вместе с ним. Думаю, что удар выпало нанести мне. Что ж делать? Без кровопролития ничего в истории не делается. Без крови мы свободы не завоюем. И мы завоюем ее не так скоро. Мне не придется, конечно, участвовать в последней борьбе за освобождение. Судьба обрекла меня на раннюю смерть. Я не увижу победы, я ни одного дня, ни одного часа в свободной России жить не буду… Кстати, поляки считают меня отщепенцем… Кажется, есть такое слово: отщепенец? Поляки считают меня русским, а русские считают меня поляком. Я не знаю, кто прав: я просто человек. Думаю, что в будущем таких людей, как я, людей просто, будет все больше… Я люблю людей, люблю жизнь. Только деспотов не люблю. Все их слуги будут с нынешнего дня нас оплевывать и смешивать с грязью. Но какие же низменные побуждения они могут у нас найти? Видит Бог, в которого я так горячо верил прежде, в которого, быть может, верю и сейчас… Видит Бог, мы ничего для себя не желали, мы хотели и хотим только блага человечества. Чего я могу хотеть для себя, если через час никакого Гриневицкого не будет!.. Я люблю жизнь и не могу отдать ее с радостью. Видит Бог, отдаю ее потому, что этого требует долг. Я сегодня сделаю все, что должен был сделать в жизни. Больше от меня никто не вправе ничего требовать. Горючий материал в России накоплен столетьями… Да и во всем мире. Наше дело бросить искру в порох.
— Не только в этом, — сказала она, смотря на него с удивленьем. «Как я раньше его не замечала? Он ни на кого не похож…»
— Конечно, не только в этом, — согласился он. — Надо будет заботиться о том, чтобы возникшее дело кончилось победой наших идей. Живые об этом должны позаботиться. Но из нас кто же останется в живых? Конечно, не вы… Простите меня, я не сказал бы этого другой женщине, вы женщина необыкновенная…
Лакей принес кофе, коньяк и счет. Гриневицкий расплатился и залпом выпил коньяк.
— Вы останетесь здесь? — спросил он, когда лакей опять ушел.
— Нет, я тоже пойду, но мы выйдем не вместе… Я только хочу сказать вам, Котик, что вы напрасно себя хороните. Первый бросит бомбу Михайлов, — сказала она, хоть ему по правилам не полагалось знать настоящие имена других метальщиков. Он усмехнулся и наклонил голову, как бы показывая, что знал это имя.
— Может быть, может быть.
— Я пройду через Казанский мост и буду за всем следить с другой стороны Екатерининского канала. Значит, я вас еще увижу. И во всяком случае я не прощаюсь. После того, как все будет кончено, приходите опять на Тележную, — сказала она, вставая.
— Хорошо, хорошо. — Он допил кофе, тоже поднялся и взял со стула белый сверток, держа его за бантик. «Что если бантик развяжется?» — невольно подумала она. — Прощайте.
Точно на мгновенье ослабел проходивший через ее душу ток страшного напряжения.
— Прощайте, Котик! — прошептала она.
X
Как Перовская и Гриневицкий, Тимофей Михайлов издали увидел пронесшуюся карету царя. Лишь только ему стало ясно, что на подкоп больше надежды нет, силы его оставили.
Михайлов был мужественный человек и это доказал своим поведеньем на суде и на эшафоте. Но теперь на улице он почувствовал, что не может выполнить порученное ему дело. Ждать надо было бы еще часа два. Между тем он знал, что свалится без чувств гораздо раньше: у него кружилась голова. С этим крепким огромным человеком, наверное, никогда прежде ничего такого не случалось.
Пойти на Михайловскую к Перовской, сказать ей правду, было тоже невозможно. «Как я ей скажу! Барышня, ростом вдвое меньше меня, и она может, а я не могу!.. Язык не повернется сказать!.. Соврать? Да что же я выдумаю? И никогда она не поверит, и не могу я ей врать. Если говорить, так правду: „Не могу, хотите казните, хотите милуйте… Делайте со мной, братцы, что хотите“, — мысленно говорил он членам Исполнительного комитета. Ему хотелось лечь, заснуть, забыть все. Теперь ему казалось, что он был счастлив прежде, когда жил впроголодь, получал на заводе гроши, терпел обиды и оскорбления.
Было очень холодно, у него зябли руки и уши. Михайлов не надел рукавиц, а в правой руке держал белый сверток. Он приложил к уху левую руку, затем попробовал ею отогреть другое ухо, и чуть было не уронил снаряда. Ахнув, спрятал снаряд за пазуху и тотчас его вынул, — подумал, что могут принять за вора. «Не могу! Бог видит, не могу!.. Потом придумаю, что сказать. Что хотите, то со мной делайте, братцы!..» — Михайлов надвинул шапку на лоб и пошел домой, отчаянно размахивая рукой со снарядом. Он ругал себя самыми ужасными словами — и чувствовал невыразимое облегчение.
Его уход спутал диспозицию. Ему полагалось стоять на набережной канала у поворота с Инженерной. Теперь это место, на котором царская карета по необходимости замедляла ход, оставалось незанятым.
Выйдя из кофейни Андреева, Перовская по Невскому отправилась к каналу и перешла на другую его сторону. Метальщики уже должны были все находиться на местах. Она так же хорошо собой владела и теперь, но сердце у нее страшно билось. По диспозиции ей полагалось находиться против первого метальщика. «Где же они?.. Что же это?..» — спрашивала она себя, вглядываясь в редких людей, шедших по ту сторону канала. Прохожих было мало. Вдруг она увидела Рысакова. Он шел, пошатываясь, к повороту, — прошел дальше, не глядя по сторонам. Она хотела закричать: «Николай! Здесь! Остановитесь! Здесь!..» Через минуту Рысаков остановился, повернул было назад и опять, шатаясь, пошел в прежнем направлении. «Что же это? Он не сделает!.. Где же другие?.. Бежали!..»
Только теперь она увидела, что довольно далеко впереди, плотно прислонившись к решетке, скрестив руки, стоит какой-то человек в пальто. «Котик!» — замирая, подумала Перовская. Это действительно был Гриневицкий. Она не видела свертка, но догадалась, что он поддерживает и прикрывает снаряд скрещенными руками. «Неблагоразумно так стоять: сыщики заметят. Нет, сыщиков, кажется, нет…»
Набережная в самом деле была пуста. Только с Инженерной свернул мальчик, кативший перед собой корзину на полозьях. Перовская поравнялась с Гриневицким и остановилась. Он оглянулся, увидел ее и слабо улыбнулся. Лицо его было совершенно спокойно. «Слава Богу!.. Вся надежда на Котика! Он не выдаст!..»
На набережную вдруг с Инженерной вышел небольшой отряд. Это был возвращавшийся с парада флотский экипаж. «Что это? — все больше задыхаясь, спросила себя Перовская: еще не понимала, как может отразиться на деле эта неожиданность. Карета царя теперь могла появиться каждую минуту. Мальчик, быстро скользя по засыпанной снегом набережной, приближался к Рысакову. Она успела подумать, что если карета появится сейчас, то, верно, будет убит и мальчик. „Лишь бы еще две-три минуты! Тогда он убежит далеко вперед“, — подумала она и опять оглянулась в сторону Гриневицкого. Теперь он на нее не смотрел. Он смотрел вверх, медленно обводя взглядом небо. Перовская еще подумала о Тарасе — и замерла: на повороте показалась окруженная казаками карета.