Мизантропия князя еще усилилась. У себя в имении он, случалось, не раскрывал рта целыми днями, просил жену не разговаривать с ним, большую часть дня проводил в лесу с собакой, сам правил коляской, чтобы не видеть поблизости от себя человека. В Берлине же иногда весь день проводил на людях и казался весел, как бывают веселы мизантропы. Слушателей почти не выбирал, так как его слова записывали все; но предпочитал людей остроумных или хоть способных оценить его остроумие. Высказывал мысли удивительные, которые сделали бы честь Гете, и мысли ничтожные, даже нелепые. Но и во втором случае почти никогда не говорил банально. О логической последовательности он не заботился и часто опровергал то, что сам утверждал накануне. Как все знаменитые causeur’ы, повторялся, однако, и рассказывая одни и те же истории (иногда одному и тому же человеку), по-разному излагал свои воспоминания об исторических событиях. В выражениях он совершенно не стеснялся и не беспокоился о том, что его отзывы тотчас станут всем известными. Многие объясняли это хитрыми замыслами: канцлеру будто бы нужно, чтобы такой-то отзыв дошел туда-то. В большинстве случаев он просто не мог воздержаться от презрительных и резких суждений о людях.
Из-за болезни князь проводил в своем всегда жарко натопленном рабочем кабинете только несколько часов в день. Врачи просили подчиненных канцлера беспокоить его возможно меньше. Однако содержание телеграммы посла было так страшно и так важно, что ее подали Бисмарку немедленно. Изменившись в лице, он прочел ее, встал, прочел снова, тяжело, опираясь на палку, прошелся по кабинету и снова тяжело опустился в кресло. В телеграмме сообщалось об убийстве Александра II. Бисмарк был стар, потерял на своем веку множество людей, гораздо более близких ему, чем царь; способность горевать по умершим у него давно ослабела, как у всех стариков. Тем не менее он в первые минуты даже не думал о политических последствиях события.
Болезнь давала ему право не ехать во дворец. «Жаль старика», — подумал он о Вильгельме. Вечно над ним смеялся, но, быть может, его одного в мире любил из государственных людей. Теперь дружелюбно за глаза называл императора то «пехотным полковником» (что у него означало полное пренебрежение к умственным способностям человека), то «своим единственным товарищем по партии» (канцлер гордился тем, что ни в каких партиях не состоит).
— …Сообщите это известие его величеству со всеми предосторожностями, — сказал он графу Лимбургу-Штируму. — Поговорите раньше с лейб-медиком. Помните, что его величество очень стар и что он чрезвычайно любил царя… Напомните, что я болен, император стал многое забывать. Я сейчас же напишу его величеству…
Телеграммы приходили одна за другой. Их расшифровывали и отправляли канцлеру со всей возможной быстротой. Обычно шифровальщики не интересовались содержанием телеграмм, но эти депеши читались как авантюрный роман. Начальник канцелярии с испугом приносил их в кабинет канцлера и еще более испуганно выходил из кабинета.
Личные и политические отношения Бисмарка с царем по-прежнему колебались. Первое его чувство было, что ушел очень большой барин, быть может, самый большой барин в мире, — в мире, в котором, к крайнему его огорчению, оставалось так мало бар. Канцлер был весьма невысокого мнения о государственных способностях Александра II, — он больших государственных способностей не видел почти ни в ком. Как человек, царь, остроумный causeur, знаток шампанского, охотник и любитель собак, бывал до конца чаще ему приятен, чем неприятен. В одной из телеграмм сообщалось, что на месте убийства не могли найти мизинца, его кто-то подобрал и принес во дворец позднее. Бисмарк обладал живым воображеньем. Он любил и помнил пышность петербургского двора, помнил блеск церемонии развода, — противоположность между окруженным божескими почестями царем и полуголым, обожженным, окровавленным человеком с полуоторванными ногами, с вытекавшими глазами, с пропавшим мизинцем поразила его. Он тяжело сидел в своем огромном кресле, постукивал огромным карандашом по огромному столу, и лицо у него дергалось.
Лишь через несколько минут он стал думать о том, что теперь произойдет в России. В политике у многих тяжелых событий бывали выгодные последствия. Нового царя канцлер знал много хуже, чем его отца. Александр III не был ни grand seigneur, ни causeur[280], ни светский человек. По уму и способностям он значительно уступал отцу; взглядов держался самых консервативных. «Не похоже, чтобы он испугался и уступил. Только последние трусы из боязни покушения уступают убийцам, а этот едва ли трус… Скорее всего Лорис-Меликов уйдет в отставку».
По служебному долгу и по любопытству Бисмарк внимательно следил за внутренними делами соседних с Германией больших стран, следил за новыми выдвигавшимися там людьми (так, он один из первых за пределами Франции обратил внимание на Жоржа Клемансо). Петербургские дела были ему более знакомы, чем французские. Кроме того, от демократии на него всегда веяло непроходимой скукой. О Лорис-Меликове Бисмарк был значительно менее низкого мнения, чем о большинстве своих современников. По его мнению, Лорис-Меликов вел ту политику, какую в России и следовало вести умному человеку.
У канцлера были правила, которых он не обсуждал, как он не обсуждал таблицы умножения. Одно из этих правил заключалось в том, что каждому государству хорошо, если соседним государствам худо (хоть об этом не полагалось говорить, — полагалось даже говорить обратное). При новом реакционном императоре, при ограниченных реакционных министрах Россия должна была оказаться слабее, чем при Александре II и при графе Лорис-Меликове. Это было хорошо. Таково было общее соображение. Однако ограничиться им было бы невозможно.
Россия была, по мнению Бисмарка, сырая непереваренная масса, rudis indigestaque moles (он любил латинские цитаты и изречения). Во всем мире всегда можно было ждать всяких неожиданностей, но главных неожиданностей он ждал именно из России. «Вот он, l’absolutisme tempèrè par le règicite»[281], — думал канцлер. — Теперь, вероятно, и там к власти придет дурачье…» В Германии ненавидевшие его генералы и сановники были могущественны, но он был еще могущественнее их, — по крайней мере, пока жил Вильгельм I. Без него пангерманисты вызвать войну не могли. С исчезновением Александра II, с вероятным уходом Лорис-Меликова в России должны были прийти к власти панслависты, мало отличавшиеся от пангерманистов, столь же тупые и невежественные. Война становилась более вероятной. Собственное его настроение тоже изменилось с 1878 года. Он снова подумывал о войне. Вопрос принимал у него другую форму. «Если война неизбежна, то не лучше ли, чтобы она произошла при мне? Без меня они все погубят».
Ему, однако, казалось, что война может привести и к торжеству революционеров, к победе тех людей, которые стреляли в него, в императора Вильгельма и которые только что убили русского царя. Революционеры вообще занимали много места в мыслях князя Бисмарка. Они, как он, умели проливать свою и чужую кровь. Он не мог презирать их так, как презирал Вирхова, Ласкера или Рихтера. Едва ли он мог бы и сказать с полной искренностью, что всякое политическое убийство вызывает у него ужас и отвращение. Если бы Бисмарк был русским придворным времен Павла I, он, наверное, примкнул бы к заговору графа Палена. Но революционеров он знал мало. В свое время ему очень понравился Лассаль, тоже превосходный causeur, — человек, которого, по определению Бисмарка, приятно было бы иметь соседом по имению. Однако, ему трудно было думать, что этот демагог, страстно любивший все то, что дается деньгами и властью, действительно настоящий революционер. Настоящими революционерами были именно люди, бросавшие бомбы в королей. Они ставили себе целью равенство, братство и что-то еще в этом роде, вызывавшее у Бисмарка непроходимую скуку. Он не мог относиться серьезно к их целям, как не мог себе представить общество, где школьный учитель, вроде Либкнехта, имел бы власть в государстве, да еще был бы с ним связан братскими чувствами (вообще незнакомыми и непонятными Бисмарку). «И все-таки теперь главная опасность уже не трехцветное, а красное знамя, — угрюмо думал он. — А то еще у них может быть комбинация из панславистов с революционерами. Что-то такое намечал генерал Скобелев. У нашего дурачья хоть этой комбинации, слава Богу, нет… Впрочем, может быть, и у нас откроют эту Америку. Да, да, все строится на песке. Все мое дело может быть погублено. Просто ничего не останется, точно меня никогда не было!»