Собственно, в виду особых обстоятельств, полагалось бы запросить начальство, — следует ли задержать русского нигилиста. Однако, закон этого не требовал: префект полиции имел полное право своей властью арестовывать подозрительных иностранцев. Андрие понимал, что, если он арестует человека, взорвавшего под Москвой поезд, то, во-первых, окажет услугу царскому правительству, во-вторых, устроит большую рекламу себе: русская полиция не могла найти Гартмана, а парижская тотчас его нашла. Такова была польза от дела. Но кроме пользы было еще удовольствие: арест русского террориста означал чрезвычайную неприятность для кабинета Фрейсине. Андрие не ладил с этим кабинетом и особенно иронически относился к своему непосредственному начальнику, министру внутренних дел Лепэру, автору песенок, популярных на Монмартре и в Латинском квартале.
Было бы очень легко бесшумно арестовать подозрительного иностранца Мейера в его квартире и без объяснения причин выслать его за границу, подбросив дипломатическую неприятность Англии, Бельгии или Швейцарии. Так, разумеется, и поступило бы правительство, если бы Андрие его предварительно осведомил. Веселый префект приказал арестовать нигилиста на улице, притом в самом людном месте Парижа, — на Елисейских полях. По растерянности, Гартман оказал полицейским сопротивление и кричал, что он ни в чем неповинный польский эмигрант. Собравшаяся толпа с изумлением смотрела на отбивавшегося от полицейских человека, оравшего: «Же эмигрант полоне!»
Сенсация вышла на всю Францию, затем на весь мир. Печать мгновенно ухватилась за дело. Князь Орлов предъявил требование о выдаче Гартмана. Говорили, что Фрейсине и Лепэр рвут на себе волосы. В политическом мире все сходились: «Pour une tuile, c’est une tuile!»[217]
Русские внутренние дела мало интересовали французское правительство. Однако Александр II оказал Франции огромную услугу, предотвратив войну в 1875 году, и раздражать его было неудобно. Франция с незапамятных времен политических преступников не выдавала. Но подкоп на железной дороге и взрыв поезда можно было представить и как уголовное преступление.
По существу, каждому французу было ясно, что арестованный нигилист не уголовный преступник. Он делал то, что в свое время призывали делать люди, которые основали первую республику и именами которых назывались улицы французских городов. При здравом смысле французов, при их природной нелюбви к деспотизму, подавляющее большинство из них наверное высказалось бы против выдачи Гартмана. Однако, в политическом мире дело имело главным образом тактическое значение. В парламенте все, кроме немногочисленных vieilles barbes de 48[218], прекрасно понимали, что серьезное дело не в принципах, и не в нигилисте, и даже не во франко-русских отношениях, а в том, как эта tuile отразится на положении кабинета Фрейсине.
Между тем положение правительства и до tuile было весьма непрочным. Жюль Греви был недавно избран президентом республики. Его главным избирателем считался Гамбетта. В Париже все были уверены, что ему и будет предложено образовать кабинет. К общему изумлению, Греви объявил парламентским сватам, что великого человека надо держать про запас. Друзья Гамбетты были в ярости и говорили, что его бессовестно надули: элементарная корректность требовала, чтобы к власти был призван человек, который так много сделал для старого Елисейского обманщика. С другой стороны ходили слухи, что Клемансо все-таки предпочитает Гамбетту Фрейсине, хотя терпеть не может обоих. Таким образом, по мнению знатоков, открывалась возможность интересной в смысле парламентской эстетики тройной атаки на кабинет со стороны герцога, великого человека и vieilles barbes de 48. Кроме того, отказ в выдаче Гартмана не мог повредить интересам банков и промышленности. Следовательно и многим умеренным депутатам было бы удобно показать на этом деле передовые взгляды. Фрейсине не доверял даже своим товарищам по правительству: иные из них уже готовили себе места в следующем кабинете. Министр юстиции Казо высказался за выдачу Гартмана. Министр внутренних дел Лепэр был против выдачи. Сам Фрейсине при своем прекрасном характере (он дожил до 95 лет), не хотел ссориться ни с Лепэром, ни с Казо, ни с Гамбеттой, ни с Клемансо, ни с правыми, ни с левыми, ни с царским правительством, ни даже с русскими нигилистами.
Гартман вначале потерял голову. Назвав себя при аресте польским эмигрантом, он затем из тюрьмы послал министру юстиции письмо на русском языке, которое подписал своим настоящим именем. Еще немного позднее, по совету своего адвоката, он признал себя русским, но заявил, что он не Гартман и никакого участия в подкопе не принимал. Это заявление очень обрадовало противников выдачи, так как давало выход из положения: нельзя выдать Гартмана, если он не Гартман.
Политический мир разбился на два лагеря. Обе стороны составили заключения, написанные светилами науки. Одно заключение доказывало, что выдача разбойника, взорвавшего в России поезд, вполне соответствовала бы законам и традициям Французской республики. Другое заключение говорило, что выдача арестованного в Елисейских полях неизвестного человека была бы грубым нарушением законов и традиций Французской республики. В кабинете голоса разделились поровну. Таким образом жизнь Гартмана висела на волоске.
Русские революционеры делали все возможное для его спасения. Делегация, во главе с Лавровым, добилась аудиенции у Гамбетты. Лавров начал говорить заученную наизусть речь. Гамбетта отнесся к делегатам враждебно. Он решил не давать боя правительству по делу Гартмана: по его сведениям, в случае падения кабинета Фрейсине, президент республики собирался обратиться все-таки не к нему, а к Жюлю Ферри. Кроме того, Гамбетта стоял за союз с Россией и недолюбливал социалистов, революционеров, террористов. Он слушал Лаврова нетерпеливо и в середине речи сухо попросил объяснить дело короче. Растерявшийся Лавров стал говорить ту же речь с начала. Когда он дошел до чести Франции, Гамбетта рассвирепел и попросил его о чести Франции не заботиться. Визит ничего не дал и скорее даже повредил делу.
Оставалась надежда на Клемансо. Он вел светский образ жизни, и найти его вечером в Париже было нелегко. После долгих поисков Лавров оказался в редакции левой газеты. В редакционной комнате были два сотрудника. Старший из них, маленький человек, с которым Лавров был немного знаком, что-то рассказывал другому. Тот покатывался со смеху. — «Tu mens! С’pas vrai!»[219] — говорил он. Увидев странную, никак не парижскую фигуру Лаврова в вывезенной еще из России шубе и калошах, маленький сотрудник радостно протянул ему обе руки. Он знал, что этот нигилист в хороших отношениях с патроном и иногда подписывает с ним совместно протесты против чего-то такого.
— Bonsoir, cher camarade Orloff![220] — воскликнул он радостно и покосился на своего товарища, который изумленно смотрел на гостя. — Вы к герцогу? Герцог давно уехал. Он сделал нашей редакции честь, пробыв в ней целых пять минут. Может быть, он поехал в Палату? Может быть, он поехал в какой-нибудь другой притон? Может быть, он…
— Виноват, тут недоразумение, — сказал Лавров. — Я не знаю, о каком герцоге вы говорите? Мне нужен гражданин Клемансо.
Сотрудник опять радостно оглянулся на своего товарища и ласково объяснил, что герцог, Monsieur le Duc[221], это и есть гражданин Клемансо. Его так называют потому, что он живет с артисткой Леблан, официальным покровителем которой считается герцог Омальский.
— Oui, mon cher citoyen Latroff, le duc d’Aumale, le fils vénéré de notre bon roi Louis-Philippe. Je regrette infiniment, citoyen, le Duc n’est pas lá. Il est peut être chez la Menard?.. Allez voir la Menard, cher citoyen. Vous êtes un homme de gauche, donc vous la connaissez… Oui, parfaitement, Madame Menard Dorian, rue de la Faisanderie, c’est ça, cher citoyen.[222]