Кузнецов стоял за моей спиной и что-то говорил, но я его не слышал. Очнулся лишь, когда он стал тормошить меня.
— Что же вы прочитали?
Этот вопрос привёл меня в чувство. Действительно, я же ещё не знаю всего, что там написано.
— Подходи ближе. Прочитаем вместе.
Седов писал рапорт в Морское министерство. Он уведомлял, что плотный лёд помешал его экспедиции попасть на Землю Франца-Иосифа в первый год. Он остановил судно в пятнадцати километрах от этого места, а сам с частью экипажа пошёл на остров Панкратьева, расположенный близ Новой Земли. Здесь решено было зазимовать, а следующей весной на корабле двинуться в дальнейший путь».
Так Нагурский обнаружил следы пропавшей экспедиции Георгия Седова. Возможно, что он обнаружил бы и местонахождение «Св. Фоки» со всеми членами экспедиции, если бы не тупое равнодушие Ислямова к порученному ему делу.
Нагурский в своей книге писал; «„Герта" добралась до Земли Франца-Иосифа, здесь ей пришлось задержаться, так как дальше к северу не пускали льды. Но если бы с места её стоянки мог вылететь на разведку самолёт, возможности выполнения задач экспедиции несомненно бы возросли. Помимо этого, появились бы реальные виды на спасение людей из партии Брусилова, судно которого дрейфовало севернее острова Рудольфа».
Нагурскому не удалось закончить свои поиски и провести их в таком объёме, в каком ему это хотелось бы. Неожиданно грянувшая первая мировая война заставила его прекратить поиск. Ему, как русскому военному лётчику, было приказано немедля возвращаться, чтобы отправиться в действующую армию.
Одно из двух вспомогательных судов поисковой экспедиции, пароход «Печора», привёзший весть о войне и приказ о возвращении, принял на борт Нагурского и его самолёт и доставил в Архангельск.
Оттуда Нагурский умчался в Петербург, а потом, сдав рапорт о своих полётах в Арктике начальнику Главного гидрографического управления, ушёл на фронт, летал там как военный лётчик, участвовал в воздушных боях с немецкими цеппелинами и даже... был убит, если верить энциклопедии.
Кстати, об энциклопедиях. В начале главы я уже приводил заметку о русском военном лётчике Иване Иосифовиче Нагурском, помещённую в БСЭ. Теперь, в конце главы, я должен внести в эту заметку некоторые исправления и уточнения. Нагурский совершил не пять полётов, как это указано в энциклопедии, а по крайней мере в два раза больше, причём общая длительность их была не «свыше 10 часов», а «одиннадцать часов тридцать минут», как это указано в официальном рапорте лётчика по начальству. Максимальная высота, на которой летал Нагурский в Арктике, достигала не тысячи двухсот метров, а полутора тысяч. Наконец, последнее, если можно так выразиться, уточнение.
В начале заметки, после фамилии Нагурского, стоят две цифры: (1883—1917). Так обычно обозначают в энциклопедиях и других справочниках годы рождения и смерти того, о ком повествует заметка. Несмотря на мой пиетет по отношению к столь солидному изданию, как БСЭ (кстати, немецкая энциклопедия приводит те же цифры), я в данном случае принуждён руководствоваться афоризмом Козьмы Пруткова: «Если на клетке слона прочтёшь надпись «буйвол», не верь глазам своим». Обе цифры, указанные в энциклопедии, неверны. Родился Нагурский не в тысяча восемьсот восемьдесят третьем году, а пятью годами позже. Что касается его смерти в семнадцатом году, то сам Нагурокий в начале первой главы своей книги поставил заголовок: «Я жив, однако!»
Я лично имею ещё одно веское доказательство, опровергающее БСЭ и лежащее передо мной на моём столе. Это — присланная мне фотография Нагурского и его жены. На обороте фотографии собственноручная надпись Яна Иосифовича: «Последний снимок с бала Сильвестрого жены Антонины и мой 1969 год». Комментарии, как говорится, излишни.
Таковы в кратком изложении некоторые факты о жизни, приключениях и мнимой смерти блестящего лётчика Яна Нагурского. В этом беглом очерке я поневоле должен был опустить ещё множество интересных фактов, относящихся к подготовке Нагурского к экспедиции, участию в постройке во Франции самолёта, переписке с Амундсеном и американцем Бердом, первым достигшим на самолёте в двадцать шестом году Северного полюса, о встречах с Амундсеном и Отто Свердрупом, об отплытии поисковой экспедиции, при котором присутствовали Нансен и братья Руала Амундсена, о многом другом, на что недостало мне в очерке места.
Но об одном любопытном обстоятельстве я всё же хочу ещё упомянуть, прежде чем поставлю в этой главе заключительную точку. Речь идёт о проблеме красной кабины самолёта Нагурского. Почему она была окрашена именно в красный цвет, да ещё в такой интенсивно-красный?
Вот что пишет по этому поводу в своём предисловии Б. Чухновский: «И в книге, и в своём рапорте Нагурский правильно намечает основные направления использования авиации на Севере для разведки льдов, открытия новых земель, помощи гидрографическим и топографическим аэрофотосъемочным работам. Он даёт советы по снаряжению самолётных экспедиций и об окраске аэропланов в контрастный по отношению к снегу красный цвет. Это было применено в советской полюсной экспедиции 1937 г.».
Как видите, Иагурский окрасил кабину своего самолёта в красный цвет не из прихоти или щегольства, а из целесообразности, которой последовали двадцать три года спустя и другие полярные лётчики.
Художник Степан Писахов написал кабину самолёта Нагурского на Новой Земле красной тоже не из прихоти или стремления к живописности, а из верности натуре. Эта верность сказочника-фантаста натуре, правде, действительности кажется на первый взгляд парадоксальной, но мне лично она внушает уважение к Степану Григорьевичу. К этому следует присоединить чувство благодарности за знакомство с Яном Иосифовичем (хотя бы и заочное). Ведь именно идя по следу писаховских картин, я и напал на след Нагурского.
Волшебное кольцо и волшебное слово
Не так давно мне попался на глаза портрет семидесятилетнего Бориса Шергина. Посмотрел я на этот нелживый, неприкрашенный портрет, на белую бороду лопатой, па лысую большую голову, на морщины, и грустно мне стало. Я знал Бориса Викторовича молодым, двадцатилетним, кудрявым. Теперь, увы, ни кудрей, ни молодости. Ну что ж. Ушло то, что должно было уйти. Осталось то, что должно было остаться. Остался талант. Остались книги.
Впрочем, книги — это ещё не всё, когда речь идёт о Шергине. Для того чтобы оценить творчество Бориса Шергина по достоинству, его надо не только читать, но и обязательно — слушать. У него был редкостный дар сказителя. Я впервые услышал его более полувека назад. Это было в Архангельске, на одном из гимназических вечеров, какие устраивались обычно на святках. В зале танцевали, толклись, как мошкара на болоте. Мне наскучила толкотня, и я побрёл по комнатам, по классам, примыкавшим к залу. Попал не то в канцелярию, не то в учительскую. В углу сидел круглолицый, румяный паренёк и что-то рассказывал. Вокруг него сидели, придвинувшись вплотную, человек двадцать и слушали, глядя ему в рот. Я вошёл, чтобы послушать, о чём идёт речь, — думал, побуду минутку-другую и, если скучно, уйду. Но я не ушёл и побыл не минутку-другую, а застрял основательно и надолго.
Шергин говорил сказку о Кирике, сказку стародавнюю и печальную. Она повествовала о двух названых братьях Кирике и Олеше, у которых была «дружба милая и любовь заединая», которые «одной водой умывались, одним полотенцем утирались, с одного блюда хлебы кушали, одну думу думали».
Они поклялись на верность и вечную дружбу и любовь, и «Мать Сыру землю и Сине море призывали во свидетели». Но вот однажды отправились дружки в море на промысел. Пришли на Звериный остров, стали морского зверя бить. Олеша увлёкся, далеко от острова за зверем ушёл. В это время задул сильный ветер и лёд в открытое море понесло. Кирик кинулся было за Олешей следом, чтобы нагнать или хоть крикнуть, что лёд в море пошёл, чтобы друг бежал на остров.
И тут вспомнилась вдруг Кирику дева Моряшка, оставшаяся в становище, которая «с обоими играет, от обоих гостинцы берёт». И только вспомнил Кирик о Моряшке, как подумал: «Олешу море унесёт, Моряшка моя будет», и не крикнул, чтобы остеречь названого брата, «окаменила сердце женская любовь».