Из Москвы в конце лета двадцать первого года Марья Дмитриевна возвратилась со славой блистательной сказительницы, и старость её была обеспечена. Но сама она не изменилась. И из Москвы поехала опять к себе на Пинегу, хотя ей предлагали остаться навсегда в столице, давали квартиру и секретаря.
По дороге домой Марья Дмитриевна на несколько дней остановилась в Архангельске. Здесь мне и довелось слушать её. Было ей тогда уже около восьмидесяти лет. Тем не менее голос у неё был гибок и звонок, и, как мне показалось, даже звончей, чем у двух девушек-подпевал, хотя каждая из них была вчетверо моложе Марьи Дмитриевны.
Пела старуха удивительно, передать невозможно, как пела. При этом она владела залом совершенно, распоряжаясь им властно и уверенно, то понуждая всех подпевать себе, то заставляя смолкнуть и заворожённо затаить дыхание.
Счастливая для меня встреча длилась часа три, и в эти кратчайшие часы я впервые и навсегда понял, что такое русская стародавняя песня, в которой выпевались все горести и радости народа-великана, что такое героическая былина, о которой так скучно и казённо говорили нам в школе.
После выступления Кривополеновой я говорил с ней, и старая покорила меня во второй раз в этот вечер родниковой чистотой души. Она показывала большую медаль Географического общества, выданную ей в Москве. Медаль бережно хранилась ею на груди, на одном гайтане с нательным крестом, но в отдельной, сшитой для того ладанке.
Глядя мне в глаза своими удивительно светлыми глазами, Марья Дмитриевна рассказывала с доверчивой радостью и простодушной гордостью, как была в Москве, как сидела у наркома просвещения Луначарского (она произносила — Лунацярьского). При этом она убеждена была, что нарком вызвал её в Москву не только из-за песен и старин, но и затем, чтобы посоветоваться с ней, «как осударсьвом править».
Я слушал её и не улыбался этим наивным словам. Впрочем, так ли уж наивны они были? Наивный простак Иванушка в старых сказках под конец торжественно вступал в стольный град, получал во владение целое царство и оказывался на поверку вовсе не простаком. Что же странного было в том, что теперь и сама сказочница заступила его место, что и её вот позвали по государственным делам в столицу? Недаром же член правительства, нарком просвещения Луначарский назвал Кривополенову «государственной бабушкой».
Я стоял перед сухонькой маленькой старушкой в старинном поморском повойнике и в платочке поверх него, повязанном у горла вековечным бабьим узлом. Я смотрел в её изрезанное морщинами, дублённое временем лицо и не мог наглядеться. Лицо поражало внутренней оживлённостью черт и простодушной ясностью. И мне очень захотелось вылепить это лицо, чтобы я мог всегда глядеть в него. Я увлекался тогда лепкой и в тот же день притащил с берега ведро тяжёлой зелёной глины, той самой, что замешана была натруженными ногами коногонов. Из этой глины я и принялся лепить голову Кривополеновой.
Работал я с чрезвычайным увлечением и непреходящим усердием. И сейчас, полстолетия спустя, они живо чувствуются мной и проникают в сегодняшнюю мою работу. И это мне важно.
Однажды, лет тридцать тому назад, будучи в Москве и зайдя по обыкновению в Третьяковскую галерею, я неожиданно для себя увидел знакомое лицо, глядящее на меня столь памятным мне простодушным ясным взглядом. Это была встреча с ожившей передо мной стародавней стариной и одновременно с собственной молодостью. Не знаю, сколько времени стоял я перед превосходным «Портретом сказительницы Кривополеновой», созданным колдовскими руками Сергея Конёнкова. Портрет сделан в девятьсот шестнадцатом году, го есть за пять лет до того, как мне довелось увидеть и услышать эту удивительную старуху. Вырезанная из дерева голова сказительницы чрезвычайно выразительна, и, глядя на неё, понимаешь, как мудро и находчиво поступил скульптор, избрав материалом для этой работы именно дерево. Морщины этого выдубленного годами, старого лица, став древесными морщинами, так же чудно выразили материал, как сам материал помог скульптору выразить простодушную мудрость ясных глаз сказительницы и весь её облик, очертить высокий, крепкий лоб, за которым незримо таятся сокровища старин, скомороший, былин и волшебных сказок.
Само собой разумеется, моя голова Кривополеновой не могла идти ни в какое сравнение с чудесной скульптурой чудесного мастера. Мой скульптурный портрет Марьи Дмитриевны был работой дилетантской. И всё же та работа была мне в те годы нужна и многое важное сделала тогда во мне.
Долго стояла на моём рабочем столе голова в старинном повойнике и смотрела неотрывно, как я писал свои первые рассказы.
Спасибо ей за напутствие в науку делать чувства, мысли, образы материалом своего труда.
Спасибо и глине — той тяжкой и трудной глине. И она учила труду, из которого рождаются песни.
Александр Пушкин приходит на консультацию
Писателю очень повезло, если в его профессиональном стаже числится хотя бы несколько лет газетной работы. Газета — превосходная школа писательского дела.
Она постоянно тренирует бесстрашие перед неожиданно вздыбившимся фактом и независимость от лживых показаний документа.
Она учит праведному гневу против лжей и кривд.
Она ополчает против ползучей изворотливости и внушает отвращение к мерзкому высокомерию.
Она сдёргивает с нас слюнявчики и заставляет засучивать рукава.
Она до основания разрушает нелепый миф о недостойности мелких дел, ежечасно демонстрируя, как великое складывается из каждодневных малых дел.
Она срывает всякие и всяческие маски и указывает всеми десятью пальцами на голых королей.
Она кладёт конец словесному шаманству и навсегда излечивает от снобизма и парения «над».
Читая книгу, вы живёте вместе с её героями; беря в руки газету, вы со всем человечеством. У газетчика острей, чем у беллетриста, развито драгоценное чувство времени. Он всегда на переднем крае дел и дней. Обозная психология ему глубоко чужда. Он всякий день ходит в атаку. Голова его вечно в заботах, ноги в движении, пальцы в чернилах. Пульс времени бьётся в каждой его жилке.
Что может быть лучше этих добрых привычек и качеств для человека, берущего перо в руки?
Я люблю крепкорукое, быстроногое, хваткое, неусыпное и громкоголосое племя газетчиков и многие годы провёл в их шумном стане.
Я долго шагал по ступеням длинной лестницы газетных университетов, начав с самой низшей ступеньки. Я поставлял на потребу дня трехстрочные заметки без заголовков и печатал серии очерков с продолжением. Я вышагивал по городам и весям четырёх стран с корреспондентским блокнотом в кармане и проводил ночи в типографии, засыпая под стук печатной машины на грудах бумажного срыва.
Печатался я во множестве газет, начиная с заводской многотиражки «Электросиловец» и кончая «Правдой», спецкором которой был всю Великую Отечественную войну.
Газетные полосы были для меня и школьной скамьёй, и полем битвы, и клубом, и трибуной. Здесь всё было важно и интересно — даже неважное и неинтересное, потому что всё было кипением жизни живой.
Когда в романе «Тыл» мне пришла нужда в одном сгустке дать многообразие и многоцветность, накал и ширь наших дел, я взял около сотни заголовков и коротких выдержек из газет одного ленинградского дня и сделал из них нужную мне главу. Я не прибавил ни слова от себя. За меня говорила газета, говорила кратко, резко, горячо и красноречиво.
Позже я без особых переживаний подтопил этим романом печь. Но это ничуть не умаляет достоинств включённого в него газетного материала. Глава была хорошая. Вообще в романе было много хороших глав. Но как целое он был плох. И вслед за романами «Дитя из подземелья», «Огнестрой», «Записки дипломата» и многими другими моими опусами он был брошен в печь.
Однако вернёмся к нашим баранам, как говаривал незабвенный Панург. Много интересного и поучительного дала мне газета. Но самое интересное и самое поучительное из всего были люди, с которыми она меня сталкивала. Во время своих корреспондентских скитаний и в прокуренных шумных комнатушках редакций я встречался со множеством людей самых разных профессий, взглядов, устремлений, жизненных навыков, каждый из которых был ходячим романом, поэмой, драмой.