Взрыв хохота за студенческим столом оторвал Бартоломью от размышлений. На тех немногочисленных трапезах, где дозволялись разговоры, члены колледжа обычно говорили на латыни, а изредка — на придворном французском, и, как правило, беседа носила ученый характер. Однако сегодня, в знак уважения к городским гостям, Уилсон постановил, что беседовать можно на любом языке. Бартоломью оглядел зал и отметил, что стены украшали цветастые гобелены, выпрошенные и одолженные по такому случаю у других колледжей. В обычные дни стены были голыми, дабы не отвлекать студентов от занятий, а скамьи, сейчас затянутые богатыми тканями, из простого дерева. Одежды городских гостей цветными мазками выделялись на фоне черных студенческих мантий. Повсюду сновали слуги, разносили пузатые кувшины с вином и блюда с угощениями, оставлявшие за собой дорожки пролитого жира. В закутке, где обычно сидел студент, читавший Библию,[12] небольшая группка музыкантов силилась пением перекрыть гул разговоров.
Чуть дальше за столом брат Майкл с немонашеским восторгом прыснул, зачарованно внимая рассказу Абиньи. К счастью, его опрометчивый смешок утонул в новом взрыве хохота студентов и не был замечен строгими профессорами-францисканцами.
Братья Оливеры находились в центре внимания, вокруг них сбилась кучка восхищенных студентов помладше. До Бартоломью донеслись слова Элиаса, повествовавшего о том, как он до последнего не входил за ворота, дабы удостовериться, что все остальные благополучно очутились внутри. В этот миг Генри поднял глаза на высокий стол и уставился на Бартоломью; голубые глаза полыхнули ненавистью. Мгновение Бартоломью и Оливер сверлили друг друга взглядами, прежде чем студент с ухмылкой отвел взгляд.
Бартоломью недоумевал. Он почти не имел дела с братьями — они не входили в число его студентов, и ему ни разу не приходилось выговаривать им за нарушение дисциплины. Он с трудом верил, что причина ненависти, которую Генри вложил в этот взгляд, — их стычка у церкви. Настроение толпы было угрожающим, и Бартоломью предотвратил возможное побоище. Так чем же он заслужил подобное отношение?
Бартоломью попытался отделаться от этих мыслей. Он устал и, возможно, видел во взгляде Генри Оливера лишнее. Он сделал глоток превосходного французского вина, которым Уилсон угощал гостей, чтоб они выпили за его будущей успех в должности мастера, и облокотился на стол. Абиньи закончил свой рассказ и хлопнул Бартоломью по спине.
— Я слышал, ты спрятал в колледже какую-то женщину…
У Абиньи был громкий голос, и кое-кто из студентов с любопытством уставился на него. Брат Майкл вскинул брови, в его зеленых глазках-щелочках блеснуло изумление. Францисканцы прервали ученый спор и с неодобрением воззрились на Бартоломью.
— Тише! — шикнул тот на Абиньи. — Она находится на попечении Агаты, и никуда я ее не прятал.
Абиньи расхохотался и положил руку на плечо Бартоломью. Тот отстранился — лицо его обдало винными парами.
— Эх, жаль, я философ, а не врач. Можно ли придумать лучшее оправдание своему пребыванию в будуаре женщины, нежели необходимость сделать ей кровопускание?
— Я не делаю кровопусканий, — раздраженно отозвался Бартоломью. Этот разговор завязывался уже не впервые. Абиньи обожал подтрунивать над нестандартными методами своего друга. Бартоломью учился медицине в Парижском университете под руководством наставника-араба, и учитель не раз говорил, что кровопускания — для шарлатанов, которым лень искать лекарство.
Абиньи снова рассмеялся, на щеках у него горел хмельной румянец; потом он склонился к Бартоломью.
— Только нам с тобой, может быть, недолго осталось наслаждаться привольной жизнью, если наш новый мастер скажет свое слово. Он заставит нас принять сан, как собирается поступить сам, а за ним — вон те два его лизоблюда.
— Осторожнее, Жиль, — нервно сказал Бартоломью.
Он услышал, что разговор студентов за соседним столом прекратился, а ему было известно, что кое-кто из школяров не гнушается наушничать начальству в обмен на снисхождение в диспуте или на устном экзамене.
— И кем же ты станешь, Мэтт? — не унимался Абиньи, презрев призыв друга к осмотрительности. — Примкнешь к августинским каноникам и станешь работать в больнице Святого Иоанна? Или предпочтешь стать толстым богатым бенедиктинцем вроде нашего брата Майкла?
Майкл поджал губы, но в глазах у него плясали смешинки. Как и Бартоломью, он нередко становился объектом насмешек Абиньи и не видел в этом ничего необычного.
Абиньи продолжал балагурить.
— Но, друг мой, мне бы очень не хотелось, чтобы ты вступил в орден кармелитов, как добрый мастер Уилсон. Я скорее убью тебя, чем позволю такому случиться. Я…
— Хватит, Жиль! — резко оборвал его Бартоломью. — Если не можешь держать язык за зубами, не пей так много. Возьми себя в руки.
Отповедь заставила Абиньи расхохотаться; он сделал изрядный глоток из своего кубка, но ничего не сказал. Временами поведение философа удивляло Бартоломью. Белокурый и румяный Абиньи производил впечатление деревенского увальня. Но за мальчишеской внешностью крылся острый, как бритва, ум, и Бартоломью не сомневался, что если бы его друг посвятил себя учению, он мог бы стать одним из первых лиц университета. Но Жиль был слишком ленив и слишком любил радости жизни.
Бартоломью задумался над словами Абиньи. Большинство кембриджских магистров, включая и самого Бартоломью, получали низшие церковные чины для того, чтобы подчиняться церковным, а не светским законам. Некоторые, например брат Майкл и францисканцы, были монахами и приняли священный сан. Это значило, что они не могли жениться или вступать в отношения с женщинами; впрочем, не все монахи в университете соблюдали эти обеты так ревностно, как могли бы.
Мальчишкой Бартоломью воспитывался в большом бенедиктинском монастыре в Питерборо, и предполагалось, что он, как один из наиболее выдающихся учеников, примет сан и станет монахом. Сестра Бартоломью и ее муж, которые были ему in loco parentis,[13] имели совершенно иные намерения на его счет и подготовили брак, который пошел бы на пользу их торговле сукном. Бартоломью, однако, оставил с носом тех и других — сбежал сначала в Оксфорд, а оттуда в Париж, изучать медицину. Покинув Питерборо, Бартоломью ни разу не задумался о духовном поприще, разве что принял низший церковный сан, который защищал его от строгостей светского права. Пожалуй, еще несколько месяцев назад перспектива никогда не вступать в отношения с женщиной ничего бы для него не значила, но теперь Бартоломью познакомился с Филиппой Абиньи — сестрой Жиля — и совсем не был уверен, что обет целомудрия — это то, чего он хочет.
Вечер шел своим чередом, звучали речи, свечи постепенно оплывали в серебряных подсвечниках. Гости начали расходиться. Первым отбыл епископ. Он выплыл из зала в своих роскошных одеяниях в сопровождении неизменной свиты молчаливых, облаченных в черные сутаны священнослужителей. Канцлер и шериф ушли вместе, и Бартоломью задался вопросом: что они замышляли весь вечер? Эдит, сестра Бартоломью, удостоилась злобного взгляда Уилсона, когда поцеловала брата в щеку и шепотом пригласила его пообедать завтра с ней и сэром Освальдом.
Чем больше гости, в особенности студенты и коммонеры, пили вина, тем более шумно становилось в зале. Бартоломью начал клевать носом и мечтать о том, чтобы Уилсон ушел с обеда и можно было отправиться в постель. Если бы профессор вышел из-за высокого стола раньше мастера, это сочли бы невежливым, и Бартоломью ждал, борясь со слипающимися глазами и силясь не упасть лицом в тарелку подобно Фрэнсису Элтему.
Он смотрел, как управляющий колледжа Александр направляется к Уилсону, и надеялся, что какое-нибудь неотложное дело колледжа заставит нового мастера отлучиться из зала и профессора смогут уйти. Уилсон обернулся в кресле и потрясенно уставился на Александра. Потом перевел взгляд на Бартоломью и что-то зашептал управляющему на ухо. Тот кивнул и направился к врачу.